Топор правосудия
Шрифт:
– Ты сам ответил, – сказал Антон, разворачиваясь на шум открываемых дверей. – Знаешь, если честно, я дело-то еще не открывал! А все знаю лучше, чем там написано. Вишь, как бывает…
– А кто-то говорил: «Отставлюсь, Пащенко, отставлюсь»?..
– Были демоны, – качнул головой Струге. – Я этого не отрицаю. Но они самоликвидировались. Ключница, наверное, ту водку делала, что ты купил… А что касается Голобокова… Тут ты прав – меня он узнает вряд ли. А если и узнает да заявит об этом во время процесса, то эти воспоминания очень помогут его адвокату. Тут без ходатайства о проведении принудительной психиатрической экспертизы
– Пожалел? – Пащенко облизнул с губ пену.
– Да. Девять лет строгого режима.
– Тебя если разжалобить, ты просто душка становишься…
В зале стало чуть оживленнее.
– Мама родная… – прошептал прокурор. – Вот уж кто теперь нас всю оставшуюся жизнь помнить будет, так это она…
Через все кафе прошли и аккуратно уселись две дамы. До изумления красивые, к месту одетые и пахнущие свободой. Братва в заведении не отрывала от них глаз. Струге был просто уверен в том, что не пройдет и пяти минут, как окружающая их молодежь за столиками, не в силах более бороться с гормонами, начнет пристраивать к «дамскому» столу стулья и набиваться на совместное проведение досуга.
– Они главного не знают, – вздохнул Пащенко. – Они, глупцы, думают, что девочки «сняться» пришли. А те наверняка семейное торжество отпраздновать прибыли. Ты прикинь, Антон, что сейчас начнется, если у Галки какой-нибудь лох бабу отбивать начнет? Страшно подумать… Жалко, что Самородова – не от мира сего. Язык, Струге, не поворачивается назвать эту красну телку извращенкой. По сути, извращений у нас всего два: хоккей на траве и балет на льду. А все остальное… Это, как говорится, дело вкуса. Однако смотрю я, Струге, на женщин и не понимаю «голубых». Смотрю на себя – и не понимаю лесбиянок.
– А обрати внимание, брат, какая краля с Самородовой… – Оценивая объект своего внимания, Струге настолько увлекся, что почти полностью развернулся к девичьему столику.
Пащенко оглядел спутницу Галки с ног до головы и отрезал:
– Не-е… Наша лучше…
Кельнер принес еще два пива и, приветливо улыбаясь старым знакомым, смахнул со стола заваленную окурками пепельницу.
– Знаешь, Струге, а у меня проблема…
Вернувшись в исходное положение, Антон тревожно вгляделся в глаза друга.
– Помнишь того «братка», которому мы джип попортили? Он собирается заяву на меня Генпрокурору писать. Сказал, если я через неделю не верну ему пятьдесят тонн «зеленых», мне – хана. И я сейчас не знаю, где искать эти деньги. Сам понимаешь: если до Генерального дойдет эта малява… Лучше сразу в омут головой. Это тебе не дело уголовное потерять.
– Черт!.. – вырвалось из Струге. – Да что такое с нами происходит?! Надо думать… Ну есть у меня в загашнике немного, я на машину копил. Сашка в банке кредит возьмет… Но этого не хватит. Неделя, говоришь?
Вадим сидел и усталыми улыбающимися глазами смотрел на друга.
– Ты как ребенок, Струге. Каким был раньше, таким остался – всегда веришь в то, что тебе говорят. Ты серьезно полагаешь, что прокурора можно поставить на счетчик? Я пошутил, Антоха…
А за стенами кафе бушевала весна. Если что-то и напоминало о минувшей зиме, то только жалкие клочки почерневшего снега на тенистой стороне улиц да ледяная вода, бегущая по асфальту и несущая пожелтевшие прошлогодние листья к Терновке. Первое апреля. Люди, оставаясь серьезными весь год, копят силы, чтобы отыграться друг на друге в этот единственный день смеха и веселья.
Эпилог
Сейчас, перечитав все это, я убеждаюсь в том, что Смышляев ни в чем не приврал. Ему свойственна такая манера письма – преувеличивать незначительные события и забывать о главном. Но тут журналист оказался предельно честен и беспристрастен. Я знаю Струге. Он любитель почитать на досуге, и если ему в руки когда-нибудь попадет этот роман, он обязательно выскажет мне свое мнение. О стукаче, который сдал всю подноготную. Думается, первым под его «топор правосудия» попаду именно я. Однако у него не будет причин обвинить меня в главном – в искажении реально произошедших событий. А что касается отдельных моментов… Конечно, он сразу устроит разборки с Сашей, со своей женой. Но и ей ему нечего будет предъявить. Она рассказывала мне правду, правду и ничего, кроме правды. Да и Пащенко был со мной предельно откровенен.
На то Смышляев и автор, чтобы свое мнение иметь.
Кстати, насчет Смышляева… Итак, я еще раз грустно восклицаю:
– Господи, до чего все журналисты доверчивы… Смышляев, вы всегда верите в то, что вам говорят?
– Что ты хочешь этим сказать? – подозрительно прищурившись, спрашивает Серега.
– Неужели ты и вправду думал, что я позволю тебе опубликовать эту историю? Прости, Смышляев, но ты ошибся. Я же в прокуратуре работаю, Смышляев. Гонорар имени Пермякова ты, конечно, получишь, но авторские права на рукопись ты теряешь. Пожизненно.
– Ты знаешь, сколько она стоит?? – окрысился журналист.
– Не больше моей тринадцатой зарплаты, – вздохнул, помнится, я. – На большее мне не удастся провести жену.
Сказать, что Смышляев обиделся – это ничего не сказать. Он не разговаривает со мной уже полтора месяца. Пропивает мою премию за 2002 год, шипит и продолжает пописывать в «Зарю» свои микро-триллеры. Ничего – перебесится и простит. Не могу же я, в самом деле, позволить, чтобы все секреты этой истории стали достоянием гласности?! А повторно написать роман он уже не сможет. Во-первых, настрой будет уже не тот; во-вторых, Смышляев работал без черновиков. Ну и, наконец, в-третьих… Он же помнит, что я за такое неповиновение и упорство запросто могу ему все зубы выбить.
Я написал бы роман сам, если бы мог. Но господь лишил меня этого дара. Он и способность строчить протоколы-то выделил мне скорее из жалости, нежели от широкой души. Поэтому и пришлось так нехорошо поступить со Смышляевым. Рукопись будет лежать. Она увидит свет только тогда, когда уже не принесет Антону вреда. А то, что вы читаете эти строки, говорит о том, что такой момент наступил.
Мы часто общаемся с Антоном и каждый раз я вижу в его глазах ту безмерную усталость, которая отсутствует в глазах многих хорошо известных мне судей. Это не тягостное понимание величия работы, которая лежит на его плечах, и не физическая усталость от нечеловеческой нагрузки. Это усталость от борьбы, которую он вынужден вести постоянно, спасая свое доброе имя и честь.