Торговка и поэт
Шрифт:
— Проходите, пожалуйста.
Но в тесный коридорчик выглянула из комнаты сама Лена Боровская, непривычно одетая — празднично, в ярко-зеленой кофточке. Она приветливо улыбнулась, принимая из его рук шапку.
— Раздевайся, Саша. Сегодня у нас тепло.
Комната, в которую он вошел за Леной, удивила торжественностью, хотя ничего особенного в ней не было, Торжественность комнате придавал отблеск снега, яркий свет, что лился через широкое окно, небогатые, но чистые гардины, веселые, с васильками на золотистом фоне, обои. Возможно, впечатление праздничности и торжественности было еще оттого, что в комнате не было ничего
Не сразу сообразил, что наибольшую торжественность комнате придавал стол, накрытый по-интеллигентному: белая скатерть, небольшой блестящий самовар, фарфоровые чашки и в плетеной хлебнице тонко нарезанные ломтики черного хлеба, который выдавался по немецким карточкам. Сахару не было, И закуски никакой. Олесь вспомнил, что утром Ольга кормила его картошкой с салом, и ему стало стыдно перед этими людьми.
За столом, спиной к двери, сидел человек в форме железнодорожника и вкусно пил чай, по-купечески причмокивая. Он не оглянулся, когда Олесь вошел, не проявил интереса. Другой — весельчак Евсей, приезжавший за приемником, — вежливо улыбнулся Олесю, как хорошему знакомому. Олесь подошел к нему и пожал протянутую руку. И в тот же миг застыл, удивленный: на противоположной стороне улицы размещалась военная часть, стояли машины, расчищали тропинки солдаты. Все это было видно из окна как на ладони.
Увидев, что Олесь смотрит в окно, Евсей весело засмеялся:
— Хорошая у нас охрана, правда? Механизированный полк.
— Отчаянная ты голова, — сказал человек за столом.
Олесь повернулся к нему. Человек был старый, лет под пятьдесят, дня три не брился, от этого выглядел суровым, понурым и как-то не подходил к окружающей торжественности, к столу, к чашке тонкого фарфора, которую он зажал в ладонях больших, пропитанных машинным маслом рук. Было боязно, что он раздавит чашку.
Олеся немного обидело, что железнодорожник даже не кивнул ему в знак приветствия, хотя рассматривал его пронизывающе, нахмурив мохнатые седые брови.
Вошла из кухни женщина, открывшая ему. Вежливо пригласила:
— Садитесь, Саша, пить чай. Самовар горячий. Меня зовут Янина. Янина Осиповна. А это мой брат, — показала она на железнодорожника, — Павел Осипович.
Олесь посмотрел на них и подумал, что не похожи они на сестру и брата — по внешности, по разнице лет, по характерам. Всмотревшись, определил, что хозяйке не больше тридцати. Она красиво улыбалась, при этом поблескивал золотой зуб. Явно интеллигентка, а платком перевязалась по-крестьянски. По тому, как Евсей одет — в тесноватый, чужой лыжный костюм, как он ходит, мягко, по-кошачьи ступая, Олесь понял, что он не в гостях, а живет тут. Но по каким-то неуловимым признакам угадывалось, что полным хозяином Евсей себя не чувствует.
Янина Осиповна сказала ему:
— Андрей Иванович, садись ты, пожалуйста. Мало находился?
Олесю стало веселей. Оттого, что Евсей не Евсей. И от неожиданного открытия, что Евсей-Андрей, пожалуй, тут на таком же положении, что и он у Ольги. Значит, не один он, а и этот зрелый уже человек, руководитель, должен был искать себе приют. Это определенным образом сближало их, во всяком случае, теперь ему не было стыдно перед этими людьми за свои отношения с Ольгой. Вряд ли ему нужно открывать эти отношения и, как намеревался, просить у руководителей разрешения не оставлять свою теперешнюю квартиру. Мысли, с которыми шел сюда, показались наивными. Однако Янина Осиповна не Ольга. У Андрея — товарищ по борьбе. А у него?
Янина Осиповна налила чаю.
— Пейте. — И как бы извинилась: — Сахару нет.
— Сахару немцы не дают, — добавила Лена.
Чай пахнул брусничником и липовым цветом, таким чаем поила Ольга, когда он лежал больной.
Атмосфера застолья нравилась: именно так, за чаем, собирались революционеры-подпольщики в царское время, о них он прочитал почти все, что написано писателями и историками.
Павел Осипович без всякого вступления спросил:
— Знал, в кого стреляешь?
— В фашиста.
Железнодорожник сдержанно улыбнулся, и улыбка открыла сходство с хозяйкой: да, брат.
— Целил правильно. Инструктор следственной группы полиции. Учил «бобиков», как вести следствие по-гитлеровски. — И тут же вздохнул. — Но за такого гада арестовали наших людей, хватали в тот вечер каждого подозрительного.
Олесь понял: все, что он рассказал Лене, детально проверено.
— Мстил за лагерь?
— За все. За народ.
— Кем до армии был?
— Студентом. Меня призвали с третьего курса. В сороковом.
— Армейская специальность какая?
Павел Осипович выдал себя: так спросить мог только военный, командир, а не простой железнодорожник.
— Был наводчиком в артиллерии, потом — в дивизионной газете. Нас окружили…
Хотел рассказать, при каких обстоятельствах попал в плен, чтобы руководитель подполья ничего плохого о нем не подумал. Но Павел Осипович перебил:
— Пишешь?
— Писал.
— Он стихи печатал, — сказала Лена.
— Вот как? — Павел Осипович искренне удивился и начал рассматривать парня с большим интересом, потом повернулся к Андрею: — Легализовать можем?
— Зачем?
— За поэта они схватились бы. Такие кадры им нужны. Устроить бы его в комиссариат, в их отдел пропаганды.
— Мы его возьмем в диверсионную группу. В истребители, — сказал Андрей. — Готовый террорист.
— Диверсантов хватает. Все рвутся стрелять. Нужно думать о том, чтобы заслать наших людей во все оккупационные учреждения, куда только возможно. Наперед нужно думать. Дальше заглядывать.
— Планировать войну на пять лет? — скептически усмехнулся Андрей.
— На пять не нужно. Но не думай, что победим через месяц. Много крови прольется, ребята, ой, много… — вздохнул Павел Осипович. — Давайте больше не закидывать немца шапками. Дорого мы за это заплатили.
— Через месяц Минск будет наш! — шепотом, но очень уверенно сообщил Андрей.
— Авантюристы вы, ребята, еще раз говорю вам. Ты видишь, сколько их напихано? — кивнул Павел Осипович на окно. — Набиты все казармы, все дворы.