Торжество смерти
Шрифт:
— Я всегда вызываю в тебе желание. Ты познал на моем теле все наслаждение, которого жаждет твое бесконечное желание, и я всегда буду окутана обманом, который производит без конца твое желание. Что мне до твоей проницательности, когда я могу в одну секунду снова соткать завесу, которую ты разорвал, и одеть тебе на глаза повязку, которую ты снял? Я сильнее твоего ума. Я знаю слова и жесты, которые преображают мой облик в тебе. Запах моей кожи может разрушить в тебе целый мир.
И действительно целый мир разрушился в нем, когда она приблизилась к нему со змеиным и вкрадчивым видом и улеглась рядом с ним на тростниковой циновке. Действительность опять обращалась в сказку, полную блестящих образов. Отблеск моря наполнял палатку дрожащим золотом и золотил тысячу маленьких волосков на ткани халата. В отверстии палатки виднелась величественно-спокойная водяная ширь, залитая
Позже он услышал точно издалека среди шелеста платья голос Ипполиты:
— Хочешь полежать еще здесь? Ты спишь? Он открыл глаза и прошептал в полусне:
— Нет, не сплю.
— Что с тобой?
— Я умираю.
Он постарался улыбнуться. Она тоже улыбалась, и ее зубы сверкали белизной.
— Хочешь, чтобы я помогла тебе одеться?
— Я сейчас сам оденусь. Ступай, ступай… Я сейчас же догоню тебя, — прошептал он, еще не вполне придя в себя.
— Так я пойду наверх. Я очень голодна. Одевайся и приходи.
— Да, хорошо.
Он сильно вздрогнул, почувствовав ее губы на своих губах, опять открыл глаза и постарался улыбнуться.
— Сжалься надо мной!
Он слышал скрип ее удаляющихся по песку шагов. Глубокая тишина воцарилась опять на берегу. Изредка с ближайших скал доносился слабый шум, похожий на чавканье животных, утоляющих жажду.
Прошло несколько минут. Джиорджио боролся с изнеможением, переходившим в летаргическое состояние. Он сделал над собой усилие и, вскочив с циновки и тряхнув головой, чтобы рассеять туман, неясным взором огляделся кругом. Он испытывал какое-то чувство пустоты, был не в состоянии привести свои мысли в порядок и почти не мог думать или действовать без страшного усилия. Он выглянул из палатки, и при виде яркого света его опять охватило чувство ужаса. «О, если бы я мог лечь опять и больше не вставать! Умереть! Больше никогда не видеть ее!» На него крайне тяжело действовала уверенность, что он опять увидит эту женщину через несколько минут, встретится с ней, будет получать от нее поцелуи и слышать ее голос.
Он не сразу стал одеваться. Безумные мысли мелькали в его усталом мозгу. Он машинально оделся и вышел из палатки, щуря глаза от яркого света. Красный свет почудился ему сквозь опущенные веки, и у него закружилась голова.
Внезапно в окружающей тишине и духоте до слуха Джиорджио донесся голос женщины, звавшей его сверху из обители.
Он вздрогнул и обернулся. Ему казалось, что он задохнется. Голос звонко и громко повторил его имя, точно хотел подчеркнуть свою власть.
— Иди!
Когда Джиорджио поднимался на гору, из окутанного дымом отверстия туннеля послышался грохот, отдававшийся эхом у самого мыса. Джиорджио остановился у рельс. Голова у него опять слегка закружилась, а в пустом мозгу мелькнула безумная мысль: «Лечь поперек рельсов… В одну секунду наступит конец всему!»
Быстрый и зловещий поезд с шумом промчался мимо него, обдав его ветром, и со свистом и грохотом исчез в отверстии противоположного туннеля, оставив позади себя черный дым.
3
Время жатвы подходило к концу. Проходя мимо сжатых полей, Джиорджио любовался красивыми обрядами, напоминавшими старую земледельческую литургию. Однажды он остановился у сжатого поля, где жнецы связали последний сноп, и с любопытством глядел на церемонию.
Дневная жара уступала место ясным и прозрачным часам, которые должны были собрать в свою хрустальную атмосферу неосязаемый пепел умирающего дня. Поле имело форму параллелограмма и было окружено огромными оливковыми деревьями; сквозь листву ветвей виднелись таинственные голубые воды Адриатики. Высокие конусообразные скирды возвышались на поле в равных расстояниях друг от друга. Женщины воспевали в своих песнях эти великолепные богатства, собранные руками людей. В центре поля группа жнецов, окончивших работу, окружала своего старшого. Все это были худощавые крепкие люди, одетые в полотняные одежды. Их руки и голые ноги были искривлены тяжелой и утомительной работой. В руке каждого из них блестел серп такой формы, как луна в первой четверти. Время
Старший сделал тот же жест и, подняв руку для благословения, воскликнул на богатом и звучном местном наречии:
— Оставим поле во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Люди с серпами громким голосом ответили ему:
— Аминь.
Эта красивая картина не выходила из головы Джиорджио, когда он шел по тропинке домой в обитель во время чудного заката солнца, окруженный волнами звуков. «Религиозная радость жизни, — думал он, — глубокий культ матери-природы, вечной создательницы, радующейся обилию своих сил; страстное поклонение всем производительным и разрушительным силам; сильное и упорное развитие атлетического инстинкта борьбы, преобладания, властвования, гегемонии — вот что составляло непоколебимое основание, на котором держался греческий мир в период своего развития!
В каждом греке укоренилось гомерическое понимание жизни. Энергичный грек, подобно воинам, воспетым в звучных гекзаметрах и встречавшим „с одинаково радостным приветствием гром и лучи солнца“, встречал с „одинаково радостным приветствием“ и добро, и зло, стремясь только к тому, чтобы распространять свое влияние и проводить в жизнь свой инстинкт властолюбия. Грек умел относиться с искренней радостью и к ужасному происшествию, и к страданиям. Даже в заблуждении, в несчастье, в пытке он видел только торжество жизни. Страдания были для него стимулом жизни и действовали на него, как возбуждающие лекарства, ускоряющие и усиливающие отправления органов, от которых зависит сила человеческого существа. В глубине его трагического чувства не зарождалось стремление освободиться от всех ужасов и унижений, но, как понял Фридрих Ницше, стремление быть самому вечной радостью бытия, возвышающейся над всеми ужасами и унижениями: быть самому всеми радостями, не исключая даже разрушения. Единственным достойным греков философом был Гераклит Эфесский, который, подобно Сивилле, „говорил вдохновенными устами без улыбки, без украшений, без благоухания и пришел через два века, как всемогущий бог“. Идея эволюции, постоянной изменчивости вещей, бесконечных космических перемен — основная идея современной философии — блестит в его образном афоризме: „Никто никогда не попадал два раза в одно и то же течение. Даже все мимолетное не имеет повторения“. Рассматривая Вселенную, Гераклит видел, что она не находится в состоянии постоянной неподвижности, а что в ней происходит безостановочный процесс образования и преобразования, в котором нет ничего прочного, кроме огненной энергии, действующей по определенным законам.»
Джиорджио остановился на повороте тропинки, услыша чей-то звонкий приближавшийся голос. Узнав его, Джиорджио почувствовал неожиданный порыв радости. Это был голос Фаветты, молодой певуньи с ястребиными глазами — звучное сопрано, постоянно возбуждавшее в нем воспоминание о чудном майском утре, сиявшем над лабиринтом цветущего дрока, над пустынным золотым садом, где он вообразил, что он открыл тайну радости, не подозревая присутствия чужого синьора, скрытого за изгородью. Фаветта шла с высоко поднятой головой и вела за веревку корову. Они громко пела, широко раскрывая рот. Все ее лицо было освещено солнцем. Пение лилось из ее горла с хрустальной чистотой, как ключевой источник. Белоснежное животное покорно шло за ней, а подгрудок его и вымя, наполненное луговым молоком, качались при каждом ее шаге.
Увидя чужого, певунья остановилась и собралась было совсем прекратить пение.
— О, Фаветта! — воскликнул Джиорджио, подходя к ней с радостным видом, точно встречая в ней подругу счастливых времен. — Куда ты идешь?
Она покраснела при звуке своего имени и смущенно улыбнулась.
— Я веду корову домой, — сказала она.
Она сразу остановилась, и морда животного уперлась ей в спину. Ее развитый бюст возвышался между двумя высокими рогами коровы.
— Всегда-то ты поешь! — сказал Джиорджио, любуясь ею. — Всегда!
— Эх, синьор, — ответила она, улыбаясь, — если отнять у нас пение, то что же нам останется?
— Ты помнишь то утро, когда ты собирала цветы дрока?
— Цветы дрока для твоей молодой?
— Да. Ты помнишь это?
— Помню.
— Спой мне опять эту песню.
— Я не могу петь ее одна.
— Так спой мне другую.
— Так, сейчас, перед тобой? Мне стыдно. Я буду петь по дороге. Прощай, синьор.
— Прощай, Фаветта.
Она пошла дальше по тропинке, таща за собой спокойное животное. Пройдя несколько шагов, она всей мощью голоса запела песню, показываясь иногда в освещенных местах.