Тот день. Книга прозы
Шрифт:
Что-то озаряется, старшина мне знаком, и я кричу:
– Шмякин!
Тот поворачивается, он изумлен. Тряхнув лбом, сдвигает на брови козырек фуражки и орет во всю глотку:
– Охромеев! Ты тут чего?
Слабо улыбаюсь и развожу руками.
– Погоди.
Идет к окошку. Дежурный раздражается:
– А раньше ты где был? Я его уже оформил.
– Этого взамен возьмешь, – невозмутимо говорит Шмякин, указывая на приведенного им бродягу. – Ему один хрен. Как его ни запиши.
Обмен происходит, Шмякин
– Спасибо, – бормочу я, – если бы не ты…
– Не траться! – орет Шмякин. – Чешем ко мне. Надо встречу спрыснуть. Я ведь не из «уличников». Я к ним забрел бомжишку сдать. Из охранников я.
– Что ж ты, тюрьму охраняешь?
– Кроме тюрьмы есть что охранять, – наставительно произносит Шмякин, и поднимает палец. – Объекты особой государственной важности. Понял?
– В котельную мне надо, – вспоминаю я.
– Что, котлы взорвутся?
– Да нет, еще не пустили. Готовим.
– Ну, и забудь свою котельную.
Шмякин подвел меня к дому. Шесть этажей темны. Только на первом тускло размазывается по стеклу свет. Окно в решетке. Что тут охраняют?
Шмякин позвонил, нас пускают в заскрежетавшую дверь. Лычки младшего сержанта, усы.
Коридор, двери, таблички с цифрами. Шмякин вводит меня в комнату:
– Ну, располагайся. Ведь как чуял. У меня тут как раз бутылек конфискованный.
Из сейфа достает водку. Голый стол, желтая лакированная скука. Со стены смотрит Дзержинский. Неизменный. Незаменимый.
Шмякин разлил в стаканы:
– Ну, поехали! – крякнул. – Закуска – извини. Хочешь, вот со вчера корка завалялась.
После третьего стакана Шмякин принялся рассказывать, как он проходил у врачей обязательную каждый год проверку своего здоровья.
– Слушай, Охромеев, хохма. – Масляно заливается Шмякин. – Поначалу надо было анализы сдать. Ну, нацедил я мочи поллитро-вую банку. Старуха в халате говорит: «Ты что? Жеребец? Это же лошадиная доза!..» – «Ничего, – отвечаю, – анализы лучше получатся.» – Пошел я дальше – сидит девица, кровь из пальца шлангом высасывает. Ну, улыбаюсь, тары-бары, куда, говорю, вечером закатимся? Она – тоже, развеселилась. Глазищи – у! Раскрашенные во всю рожу. Как у коровы. Не прочь, в общем. И сама не заметила, как у меня чуть не канистру крови выкачала. Еле выбрался по стенке, как пьяный.
Я слушаю шмякинскую муру, крошу корку в пальцах. Шмякин продолжает:
– Вот, в кабинете хирурга, знаешь, подольше задержаться пришлось. Хирург, такая, знаешь, матрена, раздевайся, говорит. Снимай все – до носков. Что ж. Понятно. Посмотреть, у меня есть на что. В кабинете сразу откуда-то взялись три медсестрички, инструменты на столах переставлять им понадобилось. Сунула голову в дверь и четвертая, как будто с вопросом. А хирург брови нахмурила и спрашивает:
– А это что же у тебя на конце-то такое, а? Нарост какой-то?
– А это, – говорю, – мы на флоте из баловства. Шарики это у меня под кожей. (Помнишь, Охромеев, пьяному мне зашили тогда, стервецы, в конец шарикоподшипник).
У хирургши и очки на затылок полезли:
– Это для чего ж у тебя такое?
Медсестры инструменты перестали передвигать, уставились на меня, слушают.
– Ну, как же! Все для любви, – отвечаю. – Чтоб, значит, женщинам приятней было.
– И что? Приятно им?
– Еще бы. Катаются, как на роликах. Можно сказать, визжат от удовольствия.
Хирург аж на копытах вздыбилась:
– И тебе не стыдно?! Вот такие, как ты, и портят нашу сестру! Ну что, скажи, женщине после тебя делать?.. Разве она сможет жить с каким-другим?
– А мне-то что, – говорю, – после меня хоть потоп.
Хирургша визжит:
– Это надо у тебя вырезать!
А медсестры за меня заступаться стали:
– Клавдия Ивановна, но ведь у него это совсем вросло. Вы же видите. – А сами так и стреляют глазами. – Теперь операцию делать опасно. Пусть уж так и остается.
– Ха-ха-ха, – заливается Шмякин. Его глаза-щелочки масляно смеются. Мне становится не по себе. Сейчас он похож на веселящегося спрута в милицейской фуражке.
Допили остатки. Я заскучал. Шмякин меня подбадривает:
– Охромеев, не унывай. Сейчас еще добудем. На! Переоблачайся! – и Шмякин извлекает из сейфа полный комплект милицейской формы.
Выбрались наружу, на улицу. Шмякин уверенно зашагал к какой-то известной ему цели, увлекая за собой и меня, наряженного в новенькую форму с широким, как у ворона, глянцевым козырьком.
Шмякин останавливается и поводит носом, втягивая воздух. Заворачиваем за угол дома и направляемся в скверик. Там, на утопающей в грязи скамейке, мокнут под дождем два мужика. Они так и застывают со стаканами в руке. У одного из кармана плаща торчит еще не откупоренная водочная головка.
– Давай сюда, – требует Шмякин и показывает глазами на оттопыренный карман.
– Не отдам! – вдруг истошно завопил мужик. – Менты проклятые! Ведь на последнюю копейку купил, на кровную!..
– Ну-ну. Поразговаривай у меня, – лениво замечает Шмякин, – жду одну минуту.
– Сказал – не дам, и не дам, – продолжает кричать мужик. – Делайте со мной, что хотите!
– Не дашь? – меланхолично спрашивает Шмякин и икает.
– Не дам. Хоть застрели! – взвизгнул мужик.
– Последнее твое слово?
– Ага, последнее.
– Ну, ничего, – говорит Шмякин, – последнее, так последнее, – Достает из кобуры пистолет и стреляет мужику в ухо.
Взяв из кармана распластанного трупа бутылку водки, Шмякин размашисто шагает из сквера. Я, ошеломленный, выпучив глаза, следую за ним, гремя сапогами, и оставляя на асфальте бурые комья грязи.