Тот самый сантехник
Шрифт:
«Возможно, живом отце», — поправил внутренний голос: «Хотя какой он тебе теперь отец?»
— А-а, ученик, — сосед толкнул дверь Степаныча. Та стояла закрытой, но не на замок. Достаточно повернуть ручку замка. — Ну заходи, ученик. Там он… на стакан присел.
— Что случилось? — тут же спросил Боря, уже предчувствуя, что ничего хорошего.
— Да… случилось, — вздохнул сосед. — Жена умерла. Его инсультом и разбило. Выходили вот, да… он сдался.
— А родня чего же? Друзья?
— Да нет у него никого, — отмахнулся сосед. — Так что ты удивил, что пришёл.
— Мы дружили
— Где же ты был, Борис?
— Служил вот. Вот только дембель, сразу сюда.
Сосед покивал, повздыхал, и тут неожиданно с полным спокойствием добавил:
— Хату отжать у старика хочешь? Ну-ну…
Глобальный изменился в лице. И столько всего отразилось в глазах, что сосед предпочёл не слушать ответа и скрылся за своей дверью прежде.
Боря вошёл в помещение. И как в склеп попал. Пыль и сумрак кругом. Зашторены окна, завешаны зеркала в прихожей. А в зале, за столом сидит какой-то старик, держит в руке гранённый стакан и смотрит в телевизор.
— Степаныч.
Ноль внимания. Батарея пустых бутылок тянется от стола до коридора. В зале пахнет ссаньём и отчаяньем. На ковре застарелая блевотина, и ещё много подозрительных пятен поблизости.
Всё говорит о том, что если раньше и пытались убирать, то со временем бросили это гиблое дело и сдались.
Боря смотрел на старика, что не обращал внимания на окружающий мир, и первое время даже не мог понять, что делать. Только сумки и пакеты сложил у дивана. И снова к старику подошёл. Сел рядом. Показывали какой-то концерт. Люди пели и смеялись не в такт. А фоном показывали людей с напряжёнными лицами, что явно отрабатывали почасово, нагнетая веселье.
«Инсульта, бляха-муха… он вообще может тебя не помнить», — прикинул внутренний голос.
Боря осмотрелся и заметил фотографию в рамке с чёрной полоской у телевизора в серванте. А там девушка лет двадцати с пышной причёской с химической завивкой, да только фотография чёрно-белая ещё.
— Степаныч, — протянул Боря, ощущая такую боль сочувствия, что внутри всё сжалось. И вроде не болит ничего по факту, а шкуру с себя снять охота. И на старика одеть. Чтобы разделить с ним его тоску и отчаянье.
— Знаешь, Борь, — вдруг ответил старик. — Я вот всё в толк не возьму за артистов этих, певцов и танцоров. С одной стороны, конечно, «нам песня строить и жить помогает». Куда ж без хитов прошлых лет? Ностальгия людей терзает. Тоскуем за мир, который не вернуть. А с другой стороны, если взять всю эту шоблу и сжечь на костре, то для мира ничего не изменится. Страна даже не заметит, — старик вдруг повернул голову и посмотрел на бывшего подопечного пустыми глазами. Все слёзы выплаканы, новых не будет. — Ничего не изменится, Борь. Глобально, это всё — паразиты.
Глобальный кивнул. И обнял старика. Затем выключил телевизор. Распахнул шторы, открыл окна. Свежий воздух ворвался в помещение.
Уже не сквозняк, а Боря принялся кружить по комнатам. Сначала собирая в пакеты бутылки, затем очищая ковёр в ванной. Тут же принялся перемывать гору посуды и драить полы с тазика.
— Они все ни хрена не значат без рабочего класса, — продолжал рассуждать старик,
Зачистив комнаты, закинув стирку в стиралку и вытащив ковёр сушиться на балкон, Боря нашёл в шкафах чистое бельё, и принялся за преображение самого старика.
— Элита, блядь! Ты слышал? — бормотал Степаныч, пока Боря его раздевал и помогал забраться в ванную. — Миллионеры, которые стоят на плечах нищего, голодного народа. Элита, которую мы заслужили. С ебалами толстыми и важными, как будто лекарство от рака изобрели. А они хоть одну школу, хоть одну больничку открыли? Институт там какой-нибудь, фонд помощи тому народу? Нихуя, Борь! Ни-ху-я. Даже те, что насмеяли на миллиарды у того же народа, думают, что с собой заберут всё нажитое. Им там нужнее.
Глобальный намылил старика что называется «от рогов до копыт», пытаясь вместе с той грязью смыть и скверное настроение. Но даже с зажмуренными от шампуня глазами, сплёвывая пену, Степаныч продолжал вещать как народный рупор:
— Только ноют всё, как им плохо живётся. И несут какую-нибудь хуйню. То земля у них плоская, то партия недодала, то мать недолюбила. Им что тогда жилось херово, притесняли. Цензура, ага. Пидорасы красные. Что сейчас живётся ужасно, свободы много. А что с ней делать, не знают. По-прежнему кругом одни пидорасы, ага. Только уже трёхцветные. Или трёхполосные. Главное, что не радужные. Радуга теперь под запретом. Нельзя радугу.
Боря вытер старика насухо большим полотенцем, вернул в зал и усадил на диван. А затем принёс ножницы из ванной и принялся состригать ногти. Те скорее превратились в когти. Большие, жёлтые, толстые как будто из обсидиана. Не стригутся, не рубятся. А как надавишь как следует — стреляют как пули, и летают по всей комнате.
— А у самих ебала тоньше не становятся. И любовницы во внучки и любовники во внуки годятся. Так может и права та цензура была, когда такого блядства не позволяла? И попробуй к таким на людях подойти, сказать, что не правы. Охрана скрутит. Потому что что? А потому, Борь, правда им твоя нахуй не нужна. Своей много. Особой. Элитной. С короной на голове и алмазами в зубах, они всё поют и танцуют, смешат и выёбываются как могут.
Боря вздохнул и принялся стричь старика. Космы мягких как пух волос полетели по комнате. Спереди уже не растут, а позади опустились ниже плеч. Хоть косички плети. Усы и борода давно слились в одно целое. И Глобальный половину баллончика пены для бритья извёл, пока брил и состригал лишнее.
— А что же мы, рабочий класс? — продолжал говорить заросший старик. — А ничего, Борь. Ни-че-го. Вся страна как на нас держалась, так и держится. Потому что если нас на костре хотя бы подпалить, то всё встанет в тот же день. Всё, Борь. Так почему у них всё, а у нас ничего?