Товарищ Ганс
Шрифт:
У всех моих приятелей были отцы. Но если говорить по совести, то я и не очень сожалел о том, что в нашей семье единственный мужчина — я. Когда время от времени я слышал, как за соседскими стенами орут не своим голосом мои приятели, когда я видел, как эти хорошие пацаны выползали на белый свет, размазывая по щекам кулаками свои горькие слезы и сопли, я, признаться, нисколько не жалел, что у меня нет отца и что в нашей квартире при всем желании и самой острой необходимости не сыщешь ремня.
— Вообще, Санька, ты бы лучше не путался под ногами, — сказала Ма. — У меня еще пропасть дел…
Возражать я, конечно, не стал. Когда дело касалось гулянья, меня не приходилось просить дважды.
Бросив на подоконнике все свое бумажное хозяйство, я метнулся в переднюю, натянул шубейку, напялил шапку.
— А рукавицы? — из кухни напомнила Ма, хотя и не видела, как я одеваюсь. — Сегодня мороз.
Дом наш был старый, очень старый — его еще до революции построили, при царе Горохе. Его построил какой-то купец, чтобы драть деньги с жильцов. Денег ему, наверное, нужно было много, и он отгрохал домину в шесть этажей, в два крыла. Крылья дома были обращены на разные улицы, на Журавлевку и Рыбную, и смыкались на перекрестки этих улиц. Оттого, что обе улицы сходились под острым углом, во дворе была теснотища: окна заглядывали в окна, стена налезала на стену, между ними зияло ущелье, узкое и мрачное, с гулким эхом.
На дне ущелья — клочок земли, той особенной земли, которая встречается лишь на городских дворах: плотно утрамбованное крошево щебенки, пыли, шлака и битого стекла. А сейчас все это засыпано снегом.
Не шибкий, конечно, простор. Но нам хватало.
Когда я вышел из дома, посреди двора только-только слепился кружок мальчишек и девчонок, из кружка доносилась считалка:
Аты-баты, шли солдаты,Аты-баты, на базар,Аты-баты, что купили?Аты-баты, самовар…Считалку эту, надо полагать, тоже при царе Горохе изобрели.
Я успел втиснуться, покуда считали первый раз. А то бы именно мне, опоздавшему, пришлось водить. Или мне же и выпадет?
Аты-баты, сколько стоит?Аты-баты, три рубля.Аты-баты, он какой?Аты-баты, зо-ло-той…Нет, миновало. Водить, конечно, выпало на долю Марика Уманского. Ему всегда выпадало такое счастье. У него вообще были основания обижаться на свое счастье. Всех толстых ребят у нас во дворе и в школе награждали кличкой «Тэжэ», что значило «Трест «Жиркость» — был в ту пору такой уважаемый трест, торговавший мылом. А каждого, кто носил очки, дразнили «четырехглазым». Марику повезло вдвойне: он был и «Тэжэ» и «четырехглазым». И папа у него — частник. И водить всегда ему. А между тем наш Марик Уманский был хорошим и добрым малым. Просто такое у него было в жизни счастье.
Не ропща, он уткнулся лицом в стену, заслонил ладонями все свои четыре глаза и начал считать: — Раз, два, три, четыре… Мы бросились врассыпную, кто куда. Кто куда, а я в одно прекрасное, давно облюбованное мною для пряток место. В угольный подвал.
По уговору, ставшему на нашем дворе законом, прятаться по подъездам не разрешалось. Подъездов было много. И в каждом подъезде шесть этажей. Если все начнут прятаться по подъездам и за ними придется лазать по этажам, то это уже будет не игра, а черт знает что. Поэтому прятаться в подъездах было у нас строжайше запрещено.
А на угольный подвал запрет не распространялся. В подвал вела глухая, без стекол дверь. За дверью — несколько ступенек вниз и черная угольная яма. Вот на этих ступеньках я обычно и отсиживался, пока меня искали.
Туда я заскочил и на сей раз. Но оказалось, что в подвале я не один. В этом темном подвале околачивался еще некто: лет пяти, замотанный башлыком от поясницы до самых глаз, мальчишка или девчонка, не разберешь. Вероятно, с нашего двора, из нашего дома, но я его не знал в лицо, да и лица-то не было видно за башлыком — одни глаза; я не знал, как его зовут, и даже не знал, мальчишка это или девчонка. Мы с такой малолетней публикой не водились.
Но я тотчас догадался, что этот некто лет пяти, в башлыке — мальчишка.
Потому что в тот момент, когда я туда нагрянул, этот малолетний товарищ, от горшка два вершка, занимался серьезным делом. Солидно сопя, он рисовал на стене куском угля. На стене был изображен танк.
И я догадался, что мальчишка. Была бы девчонка, она уж, будьте уверены, нарисовала бы какую-нибудь растопыру в косицах и бантах, с ридикюлем, на высоких каблуках.
А тут был танк. С башней, пушкой, гусеницами.
На танке свастика. Фашистский танк.
— Ты зачем стену пачкаешь? — грозным шепотом спросил я.
Некто насупился, спрятал уголь за спину, но ничего не ответил: испугался, наверное.
За дверью раздался топот, кто-то вихрем пронесся мимо, и уже издалека послышался торжествующий вопль Марика: «Палочка-стукалочка, Гошка!..»
— А почему танк фашистский?
Некто смутился окончательно, опустил глаза, покраснел и стал переминаться с валенка на валенок.
— Ну? Зачем на нем фашистский знак?
— Я не умею… звезду рисовать, — виновато, едва слышно признался он.
Видали такого? Ему целых пять лет — и не умеет рисовать звезду. А вот фашистский знак умеет. Правда, рисовать звезду, конечно, труднее. Не то что свастику: тощий крест с паучьими лапками набекрень — тьфу!.. Но ведь нужно все-таки соображать, что рисуешь. И уж если рисуешь танк, то танк должен быть нашим, советским танком, а не наоборот.
— Эх ты!..
Я стер варежкой свастику, отобрал у него уголек и быстро, пятью четкими штрихами, не прерывая линии, изобразил звезду.
— Понял? Ну-ка… — Я отдал уголек малышу.
Восторженный девчоночий визг пронесся снаружи, потом долетело: «Палочка-стукалочка, сама за себя!..»
Малыш, сопя от старания, начал чертить на стене. Одна кривуля, другая кривуля, третья…
— Да не так!
— А как?
Я снова начертил звезду — уже медленней, чтобы втолковать ему раз навсегда, на всю жизнь, как рисуется красная звезда.
Малыш опять засопел. На стене возникала какая-то немыслимая каракуля, и он, очевидно, решил схитрить.