Товарищи
Шрифт:
— У меня голова трещит, папаня, поднять ее не могу. Ой, не думала я, не гадала! Сказали — так не поверила бы.
— Я сразу заметил — не в себе он, а ты и слушать не хотела, да еще обиделась.
— И не говорите, папаня… Не знаю, как дальше жить и что делать! Он и сам вроде прибитый.
— А оно всегда так бывает, если у кого совесть нечиста. Всегда. И скрыл бы человек, да не выходит…
Анна Кузьминична зашептала так тихо, что Егор перестал разбирать слова. Густой шепот деда прервал ее неслышную речь:
— А ты по головке его погладь, поплачь над ним: мол, несчастненький,
— Папаня, ну для чего вы так говорите? Я же сама не маленькая и все понимаю. Жалко его, очень жалко, только и другое скажу: обиды и горя во мне куда больше нынче, чем жалости.
— Узнаешь тут, чего больше, чего меньше…
Анна Кузьминична отошла от печки и так же тихо прошла мимо Егора в горницу. Прислушиваясь к каждому звуку, Егор догадался, что она не легла, а стоит посреди комнаты. Что она там делает? Может, плачет? А может, взялась руками за голову и стоит с закрытыми глазами, ни о чем не думает и ничего не видит? Но вот раздался приглушенный вздох, какой-то шорох, чиркнула спичка, и в дверной щели показался свет. Егор понял, что мать решила вставать. Значит, она сейчас войдет с лампой, начнет растапливать печь… Егор отвернулся к стенке.
За завтраком все молчали, и видно было, что каждый ест не потому, что ему хочется есть, а так нужно, так принято и не взять в руки ложку нельзя.
Анна Кузьминична убрала комнату и стала собираться на работу. Она то и дело поглядывала на Егора, ожидая, что он скажет что-то утешительное, но Егор сидел у окна, уставившись глазами в одну точку. Что он мог ей сказать, кроме того, что знала она? Ничего. Утешать было нечем.
— Горушка, ну как же это случилось? Из-за чего?
Пока никто из домашних не спрашивал его об этом, Егору казалось, что он сможет рассказать очень много. Но, услышав вопрос матери, полный боли и страдания, он почувствовал, что ничего не сможет ответить, ничего не Сможет рассказать — ни о Мазае, ни о его придирках. Столкновения с ним показались сейчас Егору такими незначительными, такими мелкими, что и рассказывать о них было бы просто неловко. Егор молчал, а мать стояла и ждала. Потом он чуть пожал плечами, словно желая сказать, что и сам ничего не знает.
Анна Кузьминична, не дождавшись ответа, пошла к порогу. Тут он впервые за все утро взглянул ей в лицо; он даже захлебнулся воздухом — так поразила его перемена в матери. За ночь ее лицо похудело, осунулось, побледнело, а у глаз и на лбу появились глубокие морщины. Не глядя на него, Анна Кузьминична сказала:
— Есть захочешь — доставай из печки. Там все к обеду сготовлено.
Она взялась за дверную скобу. Потом вдруг остановилась… не оборачиваясь, прижала руки к вискам и с отчаянием сказала:
— Ну как я об этом позоре напишу отцу? Ведь он в госпитале! Я же ему другое писала. Поверила в хорошее…
Анна Кузьминична, не взглянув больше на Егора, тихо вышла из избы.
Все утро Егору хотелось остаться одному, чтобы не ждать каждое мгновение, что вот сейчас заговорит дед или мать, заговорят о том, что хочется забыть. Но, когда наконец ушла мать и он остался один, на душе не полегчало.
И снова, уже в который раз, Егор подумал о военкомате. Эта мысль возвращалась все настойчивее. Наконец он убедил себя, что другого выхода нет, и начал собираться. Сначала Егор надел было форменную шинель, но сообразил, что в ней любой человек даже издали сразу узнает его. Он торопливо снял шинель, надел полушубок и вышел. Прямо перед собой, через дорогу, он увидел избу Сериковых, и ему захотелось тенью промелькнуть мимо, чтобы никто не заметил его, особенно Катюшка. Стараясь не смотреть на окна Сериковых, Егор вышел на улицу.
У ВОЕНКОМА
— А вы по какому вопросу? — спросил дежурный.
— Да так. Разговор один есть.
— Может, с кем-нибудь другим побеседуете? Необязательно с комиссаром. Вы не стесняйтесь, говорите, зачем пришли.
— Нет, у меня дело до комиссара.
Поняв, что Егор ни с кем другим, кроме военкома, не хочет говорить, дежурный предложил ему подождать. Вскоре из кабинета вышел уже немолодой майор.
— Товарищ военком, — обратился к нему дежурный, — к вам просится вот этот гражданин.
Военком взглянул на Егора, потом на ручные часы и пригласил:
— Прошу.
Усадив Егора против своего стола, он спросил, в чем дело.
— Я, товарищ военком, пришел проситься насчет фронта, — несмело начал Егор.
— Как, то есть, «проситься насчет фронта»?
— Ну, чтобы, значит, взяли меня.
— Вы хотите на фронт?
— Да.
— А сколько вам лет?
— Семнадцатый доходит… Товарищ военком, возьмите меня на фронт! Вы не думайте, что я могу чего-нибудь забояться — куда хотите посылайте, все равно не подведу. Пошлите! Потом сами увидите, что не зря я говорил.
— Рано вам говорить об этом. В армию у нас призываются только взрослые. Понимаете? Совершеннолетние.
— Ну, если на самый фронт нельзя, возьмите в труд-армию. Может, окопы рыть или патроны подтаскивать. Я на все согласный, только возьмите.
У Егора был такой растерянный вид и говорил он таким умоляющим тоном, что военком почувствовал тут не обычное желание подростка попасть на фронт, а что-то другое.
— Скажите, почему вы надумали проситься на фронт?
Егор что-то невнятно промямлил.
— Давайте условимся, товарищ, — сказал военком. — Если вы не хотите быть откровенным, лучше вообще прекратим разговор. Я же вижу, что вы увиливаете, стараетесь ловчить, а зачем это? Будете говорить откровенно?
Егор кивнул головой.
— Хорошо. Теперь скажите: откуда вы родом?
— Я здешний.
— Здешний? А как фамилия?
— Бакланов.
— Знакомая фамилия. Тракторист Константин Бакланов не родственник?
— Отец.
— Вот как! Отец?
— Он был трактористом, а теперь в госпитале.
— Правильно. Значит, Константин Бакланов ваш отец? Большой он человек. Настоящий человек. Он на фронт добровольцем ушел.
— Вот и я хотел…