Тоже Родина
Шрифт:
Многие отписали ксивы по друзьям и приятелям. Ближе к ночи пришла ответная почта. В частности, нам загнали две неплохих покерных колоды, и хата с удовольствием уселась резаться в стос. А я с удовольствием отметил, что люди придумали себе занятие.
На четвертый день я возобновил медитации и молитвы.
Я не впервые сидел в маломестке. Полтора года назад, когда меня перевели из Лефортово на «Матросскую Тишину», я попал в изолятор номер сорок восемь дробь четыре — маленькую тюрьму, обособленно существующую на территории «Матроски» (за общим забором, но с отдельным входом), — в свое время она приютила членов ГКЧП, а потом именно отсюда совершил побег легендарный суперкиллер Саша Македонский. Месяц я прожил в четырехместном боксе в компании человека, обвиняемого в организации серии убийств с особой жестокостью, и молодого вора в законе Миши Голодного, обаятельного, умного парня с хитрыми водянисто-голубыми
Оказавшись в сто семнадцатой и очнувшись, через несколько дней, от шока, я попытался было взять Мишу Голодного за ролевую модель. Вообще, арестанты уважают верующих — не тех, кто на воле делает, что хочет, а попав в тюрьму, выпиливает заточкой крестик из зубной щетки и носит в кармане вырезанную из журнала бумажную иконку, — а настоящих верующих, чье поступательное движение к богу происходит в каждую минуту времени. Но мне быстро дали понять, что там, где люди дохнут от голода, болезней и тесноты, веру в бога лучше бы отправлять не долгими молитвами, а поступками, и что углубившиеся в книги философы тут на хуй не нужны. А требуются те, кто умеет выживать и другим способен помочь это сделать.
Но теперь, в карантине, у меня оказалось в избытке места и времени — я вернулся туда, откуда начал.
Начал еще в Лефортове, в декабре девяносто шестого, и продолжал без остановок до самого апреля, до момента переезда. Почти пять месяцев, утром и вечером по часу. Особенно удачными выдались февраль и март, я сидел вдвоем с маленьким армянином, обвиняемым в серии убийств, он был вежливый и седой, уважал меня за то, что я знал, кто такой академик Амбарцумян, вечером мы играли в шахматы, по-серьезному, только одна партия в день, примерно три часа, ходы записываются, а потом, до самого отбоя — анализ и разбор ошибок. Как правило, я проигрывал. В шахматах, как и в жизни, я авантюрист и всегда предпочитаю результату красоту комбинации.
Медитировать в лефортовской тюрьме хорошо. Полутораметровые стены не пропускают звуков. Сосредотачивайся, как тебе надо. Никто не мешает. Вентиляция работает. Кормят рисовой кашей. В карантине было не так удобно, но теперь мне идеальная тишина и не требовалась.
Если хочешь чем-то заняться, чем-то серьезным — делать миллионы, или книги писать, или искать дорогу в нирвану, — не ищи идеальных условий, их никогда не будет.
Чтобы вспомнить, как это делается — как сидеть, как дышать, как и о чем думать, — потребовалась неделя. Зато потом у меня вдруг стало получаться то, о чем я раньше и не мечтал.
Зачем я это делал? Ответ был готов тогда же, в Лефортове, два года назад. Есть на свете такое, чем никогда не займется обычный человек в обычной жизни. Есть нечто, чем не овладеешь в суете. А я — человек суеты. Я всегда считал себя очень реальным, насквозь практическим существом. Сколько себя помню, меня интересовали только знания, имеющие прикладное значение. Суха теория, мой друг. Я целый год играл на фондовой бирже, руководствуясь только краткими советами приятеля, выпускника экономфака МГУ. Ну, и прочитал несколько глав из популярного учебничка Александра Элдера. И ничего: выигрывал десятки тысяч долларов. Все равно весь российский фондовый рынок держался — подозреваю, и сейчас держится — исключительно на незаконном круговороте секретной, инсайдерской информации.
Однако, повторяю, есть некие области культуры, не имеющие очевидного прикладного значения. Польза от медитаций (и других практик, освобождающих сознание) появляется не раньше, чем через несколько лет после начала занятий. Поэтому люди — конечно, речь идет о так называемых обычных, средних людях, о таких, кто с утра до вечера добывает свой хлеб, содержит семью, смотрит телевизор, ездит в отпуск к морю, мучается от нехватки денег, копит на автомобиль, ходит с друзьями в баню, раздает подзатыльники непутевым детям, дарит жене на день рождения золотые колечки и так далее, — пренебрегают медитацией. Слишком сложно. Польза классической философии в быту сомнительна, поэтому пассажиры в метро читают детективы, но никак не труды Шопенгауэра. Если честно, я с трудом представляю себе мир, где граждане в общественном транспорте сплошь читают Шопенгауэра; наверное, в таком мире все было бы по другому, и люди не сажали бы друг друга в каменные мешки.
Лично мне, три года — с четырнадцати до семнадцати — сочинявшему фантастические романы, год отработавшему плотником-бетонщиком, написавшему пятьдесят статей для многотиражной газеты строительного треста, два года отслужившему в армии, три года просидевшему на студенческой скамье и пять лет посвятившему торговле контрабандным вином, ворованными автомобильными колесами и, далее, наличными деньгами, — никогда не хватало времени углубляться в какие бы то ни было теории. Освоить искусство медитации я мог только в одном месте — в тюрьме. И нигде больше.
Возможно, тюрьмы существуют именно для того, чтоб люди учились медитации. Или, говоря более общо, чаще думали о своей грешной жизни.
Я просыпался раньше всех. Около семи утра. Тщательно, по пояс, обтирался мокрой губкой. Еще одно преимущество малонаселенной камеры — отсутствие очереди к умывальнику. Дожидался проверки; в «Матросской Тишине» это формальная процедура, корпусному начальнику лень заходить, он лишь спросит, через открытую кормушку: «Сколько вас?» — «Восемнадцать». — «Ага». Следующие два часа, безмолвные, прохладные два часа, с восьми до десяти, — до тех пор, пока не начнут, позевывая и почесываясь, воздвигаться ото сна бледные, угрюмые, мучимые жестокой утренней эрекцией сокамерники, — принадлежали мне целиком.
Не особенно заботясь о позе тела, о прямизне позвоночного столба, в несколько минут неподвижности я достигал особенного, необычного состояния разума и тела и пребывал в нем сколь угодно долго. Если оно переставало быть комфортным — я прекращал, не испытывая ни малейшего сожаления. Народ начинал шевелиться, бряцать посудой, изготавливать кипяток, деликатно попердывать за сортирной занавесочкой — я тоже что-то делал, обменивался с кем-то репликами. Но при первой же возможности опять уходил в себя. Ощущения были очень новыми. Наверное, так беременная женщина прислушивается к шевелению плода в утробе. Теплые волны путешествовали по нервным узлам, от паха к затылку и обратно. Особенно забавным показалось удерживать их в горловой чакре, повыше трахеи. Голос изменился, стал ниже и гуще. Курение сделалось омерзительным занятием; сильно зависимый от никотина, я теперь обходился четырьмя сигаретами в день, причем первую из них выкуривал только после обеда.
Речью сделался добр и скуп. В тюрьме считается, что постоянное общение, беседы на разнообразные темы — наилучший способ сохранить рассудок в целости. Но я достаточно объелся общением в сто семнадцатой и сейчас был счастлив ничего не говорить и никого не слушать.
Вдруг, примерно на десятый день, я обнаружил, что умею наблюдать себя со стороны, и этот наблюдаемый вася показался мне несимпатичным: этаким снобливым и высокомерным; ему не повредило бы хоть иногда поддерживать окружающих шуткой и вообще стать более социальным. И вот целый вечер напролет я подначивал Малыша рассказами о том, как довесят ему к сроку еще лет десять за неуплату налогов; Малыша взяли за какие-то махинации с облицовочным строительным камнем, Малыш был бизнесмен, налогов не платил, я и ухватился за эту тему; одновременно пили чай, я угощал, все было очень по-доброму, почти мило — настолько, насколько вообще может быть мило в следственной тюрьме, — я провел один из лучших вечеров за всю свою арестантскую эпопею, все много смеялись, и ночью я видел хороший сон.