Трагедия художника
Шрифт:
Рассталась с Чеховым и секретарша.
Жалованье, назначенное Михаилом Александровичем актерам (на этот раз он выступал еще и в роли антрепренера), продолжало им идти. Но в деле чувствовался развал, и актеры на репетиции являлись плохо. Так блистательно задуманный «новый театр» явно не клеился.
В одном из писем этого периода нахожу слова Михаила Чехова: «О «Кихоте» думаю с грустью. Он будет, конечно. Но все пока покрыто мраком неизвестности».
Когда полный надежд Михаил Александрович еще только собирался в Париж, столица Франции мерещилась ему как некий центр вкуса, ума, красоты и богатства. Теперь он знал: все это очень преувеличено. Музеи его не интересовали, а литература и театр за последние
Вниз по матушке по Сене
Пароход вихляется...
Милый занял двадцать франков, —
Больше не является.
Мне мясник в кредит не верит, —
Что то за суровости?
Не пойти ли к консультанту
в «Последние новости»?
Мой земляк в газете тиснул
Объявленье в рамке:
«Бывший опытный настройщик
Ищет место мамки».
При всем том надо было что-то срочно предпринимать. Но что? Михаил Александрович еще не решил.
Макс Рейнхардт, который огорчался, потеряв такого актера, пробовал напомнить ему о себе. Явно рассчитывая на то, что это станет известно Чехову, он дает интервью в газету. «С особым удовольствием» вспоминает их совместную работу и «крупный успех» Чехова в тех ролях, которые тот сыграл у него в театре.
«Напрасно, — говорит Рейнхардт, — он уехал в Париж. Я слежу за его судьбой и знаю, что ему, как это ни жаль, живется теперь несладко».
Приоткрывая двери для возможных переговоров, он осторожно высказывает предположение, что «к Парижу Чехова теперь привязывают не столько заботы о себе самом, сколько о собранной им труппе, которую называет своей семьей». И тут же Рейнхардт самым пессимистическим образом оценивает шансы этой семьи на успех. Русской театральной публики в Париже, мол, недостаточно. А французы? Они, понятно, еще меньше станут интересоваться ее спектаклями. Язык-то, как ни говорите, чужой ведь.
Все это было, в общем, верно. Михаил Александрович и сам в том убедился. И все же возвращаться к Максу Рейнхардту не было никакого желания.
Рахманинов
Летом тысяча девятьсот тридцать первого года Михаил Чехов отдыхает около Рамбулье, под Парижем, в имении Клерфонтэн, у Сергея Рахманинова.
Впервые в жизни он увидел Сергея Васильевича вскоре после своего вступления в труппу Московского Художественного театра. Был пятнадцатилетний юбилей
Позднее они познакомились ближе, и Михаил Чехов очень привязался к Рахманинову. Полюбил его не только как художника, но и как человека.
Был Сергей Васильевич большой, пропорционально сложенный, широкоплечий и, как бывает у людей высокого роста, немного сутулый. Стрижен коротко, «под арестанта», — шутил Шаляпин. И это подчеркивало его монгольского типа череп, скулы и крупные уши. Глаза проницательные, мудрые. Мало кому из писавших портреты Рахманинова удавалось вполне передать глубокую, сосредоточенную значительность его лица, столь необычным оно было. Но даже тот, кто встречался с Сергеем Васильевичем впервые, уже по его лицу понимал: это большой человек.
Еще в дни молодости Рахманинова понял это Антон Павлович Чехов. Увидел он его в концерте, где Сергей Васильевич аккомпанировал Шаляпину. После их выступления, в артистической, восторженная толпа окружила певца. На Рахманинова никто внимания не Обращает. Пришел за кулисы и Антон Павлович. Отыскав глазами Рахманинова, о котором он в ту пору еще нечего не знал, направился к нему.
— Я все время смотрел на вас, молодой человек, — сказал он. — У вас замечательное лицо. Вы будете болщйим человеком.
Много лет спустя, в другом конце света, на этот раз уже не великий писатель, а простой лавочник, у которого Сергей Васильевич покупал разные мелочи, сказал иначе:
— Если бы я не знал, кто такой мистер Рахманинов, то, глядя на его лицо, все равно бы понял: это большой человек.
Однако этот действительно большой человек, композитор и пианист, которым восхищался мир, был на редкость скромен, боялся незнакомых ему людей и потому был сдержан, как бы «застегнут на все пуговицы». Даже будучи уже всеми признанным, всеми почитаемым, он выходил на эстраду, не глядя в публику, очень замкнутый. Один, два суховатых поклона, и Рахманинов садится за рояль. Терпеливо ждет, пока утихнет аудитория. Потом, не вставая, еще раз кивнет в зал и положит руки на клавиши.
Тем, кто не знал его близко, казалось, что все это от гордости, мрачности, неприступности, которую он на себя напускал. Создать репутацию «угрюмца», «нелюдима» помогли ему газетные репортеры, особенно зарубежные. К журналистам он, вообще говоря, относился, как к неизбежному злу, с которым, однако, надо мириться. Но развязности, «нахрапа» не выносил. Когда один из них, ворвавшись как-то в артистическую, спросил, что он сейчас пишет, Рахманинов решительно и быстро ответил: «В настоящее время каждый день пишу письма дочери и внучке». Газетчик не замедлил ретироваться.
Другой попросил разрешения сделать несколько снимков.
— Начнем с того, — предложил он, — что сфотографируем, как вы утром бреетесь.
— Но позвольте, — возразил Рахманинов, — я ведь музыкант.
— Ну и что? — не растерялся репортер. — Вот одного сенатора я «засек», когда он сорочку с себя снимал.
— Сенатор более важное лицо, чем я, — сказал Сергей Васильевич и прервал встречу.
Или вот еще. Газетчик-американец, беседуя с ним, задал вопрос:
— Кто оркеструет ваши сочинения, господин Рахманинов?