Трагедия ленинской гвардии, или правда о вождях октября
Шрифт:
В панике и растерянности, охватившей Леонида, ничего удивительного нет.
Он не был профессиональным убийцей.
Нервы его были напряжены уже и в вестибюле дворца Росси, а что говорить, когда, свалившись с велосипеда, он понял, что рушится разработанный план побега, и через минуту-две он окажется в руках солдат-охранников.
Столь подробно останавливаюсь я на этом эпизоде только для того, чтобы показать, какой изумительной силой воли обладал этот юноша. Ведь вбежав по лестнице наверх, отрезанный ворвавшимися в парадное охранниками,
Впрочем, лучше, если об этом расскажет непосредственный участник событий; охранник Викентий Францевич Сингайло.
«Мы сделали из моей шинели чучело и поставили его на подъемную машину и подняли вверх, думая, чтобы убийца расстрелял скорее патроны… Но когда лифт был спущен обратно, моей шинели и чучела уже не было там. В это же время по лестнице спускался человек, который говорил, чтобы убийца поднялся выше. Я заметил, что шинель на человеке моя и, дав ему поравняться со мною, схватил его сзади за руки, а находившиеся тут же мои товарищи помогли» {342} …
Увы…
Уйти Леониду не удалось, но какое поразительное хладнокровие и бесстрашие нужно иметь, чтобы за короткие мгновения побороть растерянность, тут же оценить ситуацию, вытащить из лифта чучело, натянуть на себя шинель и спокойно спуститься вниз…
Безусловно, герою романа Александра Дюма, который накануне читал Леонид, проскользнуть бы удалось.
Это ведь оттуда и авантюрность, и маскарад…
Другое дело, что охранник Сингайло никак не вписывался в поэтику «Графа Монте-Кристо». Человек по-латышски практичный, он сразу узнал родную шинель и, конечно же, не дал ей скрыться в романтической дымке…
«Беря револьвер, — объясняя, почему он присвоил себе вещи арестованного, каялся потом Сингайло, — я не думал, что, беря его, я этим совершаю преступление. Я думал, что все, что было нами найдено, принадлежит нам, то есть кому что досталось… Один товарищ взял велосипед, другой — кожаную куртку».
Леонид Каннегисер не потерял самообладания, даже когда охранники принялись избивать его.
Он не кричал от боли, лишь презрительно улыбался. Может быть, усмехался своим стихам:
Она, не глядя на народ, — До эшафота дошагала, Неслышной поступью взошла, Стройней увенчанного древа, И руки к небу — королева, Как пальма — ветви, подняла.Может быть…
Из рук охранников Леонида освободили прибывшие к дому номер семнадцать чекисты.
На допросах Каннегисер держался мужественно и очень хладнокровно.
Коротко рассказав, как он убил Урицкого, на все прочие вопросы отвечать отказался, заявив, что: «к какой партии я принадлежу, я назвать отказываюсь» {343} .
Он уже окончательно успокоился и первое, что сделал, когда ему дали бумагу, написал письмо.
Ни отцу, ни учителю, ни другу… Ни матери, ни сестре, ни любимой…
Письмо было адресовано князю Петру Левановичу Меликову, в квартире которого Леонид схватил пальто.
«На допросе я узнал, что хозяин квартиры, в которой я был, — арестован.
Этим письмом я обращаюсь к Вам, к хозяину этой квартиры, ни имени, ни фамилии Вашей не зная до сих пор, с горячей просьбой простить то преступное легкомыслие, с которым я бросился в Вашу квартиру. Откровенно признаюсь, что в эту минуту я действовал под влиянием скверного чувства самосохранения, и поэтому мысль об опасности, возникающей из-за меня, для совершенно незнакомых мне людей каким-то чудом не пришла мне в голову.
Воспоминание об этом заставляет меня краснеть и угнетает меня…
Леонид Каннегисер» {344} .
Я не хочу сказать, что Каннегисера не волновала судьба незнакомого ему человека, которого из-за него забрали в ЧК, но все же цель письма не только в том, чтобы (Петра Левановича Меликова, кстати сказать, расстреляли) облегчить участь невинного.
Нет!
Письмо это — попытка стереть некрасивое пятнышко нескольких мгновений малодушия, которое нечаянно проступило на безукоризненно исполненном подвиге…
Написав письмо, Леонид тут же — не зря накануне убийства читал он «Графа Монте-Кристо» — принялся разрабатывать план собственного побега.
Было ему двадцать два года…
Еще задолго до убийства Леонид Каннегисер записал в своем дневнике:
«Я не ставлю себе целей внешних. Мне безразлично, быть ли римским папой или чистильщиком сапог в Калькутте, — я не связываю с этими положениями определенных душевных состояний, — но единая моя цель — вывести душу мою к дивному просветлению, к сладости неизъяснимой. Через религию или через ересь — не знаю» {345} .
Теперь цель эта была достигнута, и Леонид ощущал себя по-настоящему счастливым. Возможно, это был единственный счастливый арестант на Гороховой, 2.
В это трудно поверить, но об этом свидетельствуют все записки, отправленные Каннегисером из тюрьмы:
«Отцу. Умоляю не падать духом. Я совершенно спокоен. Читаю газеты и радуюсь. Постарайтесь переживать все за меня, а не за себя и будете счастливы» {346} .
«Матери. Я бодр и вполне спокоен. Читаю газеты и радуюсь. Был бы вполне счастлив, если бы не мысль о вас. А вы крепитесь» {347} .
Коротенькие эти записочки дорого стоят — так много, гораздо более, нежели пространные рассуждения, говорят они о Леониде. Что-то есть в этих записках от убийственной точности движений Каннегисера во дворце Росси.
И прежде всего эта точность проявилась в стилистике.
В записках нет ни одного незначащего слова, а фраза: Постарайтесь переживать все за меня, а не за себя и будете счастливы— нагружена таким большим смыслом, что на первый взгляд выглядит опиской.