Трагедия с 'Короско'
Шрифт:
Оставшиеся еще здесь дервиши спешились вокруг и с горбов своих верблюдов смотрели на происходившую под пальмами сцену. Красноватое пламя костра озаряло розовым светом лица пленных; лицо же эмира, стоявшего спиной к костру и лицом к пленным, оставалось в тени. За спиною четверых пленников стояли четыре араба, над ними возвышались головы верблюдов, на которых сидели женщины, со смертельным страхом следившие за группой мужчин.
Бельмонт стоял с края, и ему первому пришлось тянуть жребий. Но тот кусочек коры, за который он ухватился, был до того мал, что остался у него в руке, едва он до него коснулся. За ним была очередь Фардэ; его полоска оказалась длиннее полоски Бельмонта; полоска
– Я с охотой предоставляю свое право вам, Бельмонт, - сказал Кочрэнь, - у меня нет ни жены, ни семьи, и едва ли есть даже истинные друзья. Поезжайте с вашей женой, а я останусь здесь!
– Нет! Нет! На то был уговор! Каждому своя судьба, тут дело было начистоту. Это ваше счастье!
– Эмир приказал сейчас же садиться!
– сказал Мансур, и араб потащил полковника за связанные руки к ожидавшему его верблюду.
– Он останется сзади, - обратился эмир к своему помощнику, - и женщины также!
– А этого пса, драгомана?
– Его оставьте с остальными!
– А с ними как быть?
– Всех умертвить!
– и эмир ускакал во весь опор, догоняя свой отряд
Глава IX
Так как ни один из трех пленных не понимал ни слова по-арабски, то и слова эмира остались бы для них непонятны, если бы не отчаянные жесты и возгласы драгомана. После всего его низкопоклонства, ренегатства, всяческого прислуживания арабам, в конце концов худшие его опасения должны были сбыться. С криком отчаяния кинулся он на землю, моля и прося о пощаде, цепляясь за край одежды эмира своими судорожно скрюченными пальцами. Но тот ногой отшвырнул его, как собаку.
Между тем весь лагерь засуетился. Теперь уже и отряд старого эмира, и сам эмир покинули место привала. Вокруг пленных оставалось всего человек двенадцать арабов с тучным, коренастым парнем, помощником эмира Вад Ибрагима, и кривым муллой. Они не садились на верблюдов, так как должны были участвовать в казни.
Трое пленных по одному виду и выражению лиц этих людей поняли, что им остается недолго ждать. Руки у них все еще были связаны на спине, но арабы их уже не держали, так что они имели возможность обернуться и проститься с женщинами.
– Все, как видно, кончено, Нора, - произнес Бельмонт, - это, конечно, обидно, когда была возможность спасения. Но что делать?! Все, что мы могли сделать, мы уже сделали!
Теперь жена его впервые дала над собой волю своему горю; она судорожно всхлипывала, закрыв лицо руками.
– Не плачь, моя маленькая женушка! Мы с тобой хорошо прожили свое время и всегда были счастливы. Передай мой привет всем друзьям, там, дома. Ты там найдешь на свою долю достаточно и даже с избытком: все бумаги у меня в порядке...
– Ах, Джон, Джон! Зачем ты говоришь мне об этом?! Я без тебя не буду жить!
И горе жены сломило мужество этого сильного мужчины; он спрятал лицо свое в косматой шерсти ее верблюда, и слезы покатились по его щекам.
Между тем мистер Стефенс подошел к верблюду Сади, - и та увидела его измученное, исстрадавшееся лицо и обращенный к ней взгляд.
– Вы не бойтесь ни за себя, ни за тетю, - начал он, - я уверен, что вам удастся бежать от этих арабов! Кроме того, полковник Кочрэнь будет заботиться о вас. Египетская кавалерия не может быть далеко теперь, они скоро вас нагонят. Я надеюсь, что вам дадут вдоволь напиться прежде, чем вы покинете эти колодцы. Я бы желал отдать вашей тетушке мою куртку, но боюсь, что не смогу снять ее с себя: руки у меня связаны. Мне так жаль, что ей будет холодно под утро. Пусть она сохранит и прибережет к утру немного хлеба от ужина, чтобы скушать его ранним утром. Это немного облегчит ее...
Стефенс говорил совершенно спокойно, как будто дело шло о сборах на пикник. И невольное чувство удивления и восхищения этим человеком шевельнулось в груди молодой девушки.
– Какой вы хороший человек!
– воскликнула она.
– Я никогда еще не видала другого такого человека. А еще говорят о святых! Вы же стоите теперь перед самым лицом смерти и думаете только о нас, заботитесь только о нас...
– Голос ее дрожал от волнения.
– Мне хотелось бы сказать вам еще одну вещь, Сади, если только вы мне позволите. Я бы умер спокойнее после того. Уже много раз я все собирался поговорить об этом с вами, но боялся, что вы будете смеяться: ведь вы никогда ничего всерьез не принимали. Не правда ли? Но теперь я уже почти неживой человек и потому могу сказать все, что у меня на душе!
– Ах нет, не говорите так, мистер Стефенс!
– воскликнула Сади.
– Не буду, если это вас расстраивает. Как я уже сказал вам, мне было бы легче умереть, если бы вы об этом знали, но я не хочу быть эгоистом и в этом отношении; если бы я мог думать, что это омрачит вашу жизнь, то предпочел бы вам ничего не говорить!
– Что же вы хотели сказать мне?
– Я хотел только вам сказать, как я вас любил с того самого момента, как увидел вас... Я, конечно, сознавал, что это смешно, и потому никогда не говорил вам и никому другому, не желая казаться смешным. Но теперь, когда это все равно никакого значения иметь не может, я желал бы, чтобы вы, Сади, об этом знали. Вы, быть может, поверите мне, если я скажу, что эти последние дни, когда мы все время были неразлучны, были бы лучшими и счастливейшими днями моей жизни, если бы вы, Сади, не мучились, не страдали!
Девушка сидела, бледная и безмолвная, и смотрела вниз широко раскрытыми, удивленными глазами на своего взволнованного собеседника. Она не знала, что ей делать и что сказать в ответ на это любовное признанье чуть ли не в минуту смерти. Все это казалось совершенно непонятным ее детскому сердцу, и вместе с тем она чувствовала, что это нечто высокое и прекрасное.
– Я ничего не скажу вам больше, - продолжал Стефенс, - так как вижу, что это только смущает и утомляет вас. Но я хотел, чтобы вы об этом знали. Теперь довольно. Благодарю, что вы так терпеливо выслушали меня. Прощайте, Сади! Я не могу протянуть к вам моей руки, но, быть может, вы протянете мне свою.
Сади протянула ему свою руку, и он почтительно и с глубоким чувством поцеловал ее. Затем он отошел и встал на свое прежнее место.
В течение всей своей деловой жизни, полной постоянной борьбы и успеха, Стефенс, еще ни разу не испытывал такого чувства спокойного удовлетворения, такого радостного довольства, как в эти минуты, когда над головой у него висела смерть. И все это потому, что любовь - это всесильное чувство, изменяющее все кругом, омрачающее или просветляющее в известный момент целый мир, - это единственное совершенное в мире чувство, способное захватить всецело все существо человека. Сами муки становятся наслаждением, и нужда представляется комфортом, и сама смерть является желанной, когда в душе заговорит голос всесильной любви. Так и у Стефенса в душе было такое ликование, которого не могли смутить близость смерти и свирепые лица палачей. Все это стушевалось в его воображении, превращалось в ничто в сравнении с великой, всепоглощающей радостью, что отныне "она" уже не может смотреть на него, как на случайного знакомого, и в течение всей своей жизни она будет вспоминать о нем.