Трагедия войны. Гуманитарное измерение вооруженных конфликтов XX века
Шрифт:
В зарубежной историографии вопрос взаимодействия русских солдат с восточно-прусскими обывателями достаточно подробно изучен, что не отменяет определенные сложности, вызванные выявлением релевантных источников, слабым знакомством с российскими документами, а также влиянием предвзятых установок, восходящих к пропаганде военного времени. Так, еще в годы Первой мировой немецкие газеты стремились подчеркивать «ужасы русской оккупации», в том числе для того, чтобы размыть в информационном пространстве обвинения в зверствах на территории Бельгии и Франции. Впрочем, именно тогда местные власти озаботились не только проведением достаточно дотошных расследований «русских преступлений», но и масштабными записями устных свидетельств, собираемых по «горячим следам» [32] . Как отмечает российский историк И. О. Дементьев, в дальнейшем немецкая и польская историография акцентировала преступления русских войск, этот подход доминировал и в начале XXI в. Отдельные авторы, правда, пытались проблематизировать данные представления [33] . Среди немецких историков первым стал Й. Гайсс, который в 1978 г. писал о преувеличении пропагандой размаха «русских зверств» [34] , а в 1989 г. П. Ян признал, что «террор, от которого страдало восточно-прусское население, имел особые формы (это были в первую очередь эксцессы со стороны мародерствующих солдат), характеризовавшие его скорее как террор от недисциплинированности; он никоим образом не принес более страшных жертв, чем, скажем, дисциплинированный террор немецкой оккупации в Бельгии» [35] . Для англоязычной и отчасти французской историографии начала XXI в., по утверждению И. О. Дементьева, наоборот, характерно преодоление однобоких оценок, в т. ч. посредством рассмотрения случая Восточной Пруссии в контексте действий других армий на оккупированных территориях. Впрочем, британский историк А. Уотсон, наоборот, считает: для западной истории в целом типично восприятие «русских зверств» в качестве «военного мифа», а сам он стремится доказать, что поведение русской армии принципиальным образом не отличалась от того, что делали сами немцы в отношении мирного населения Бельгии и севера Франции [36] .
32
См.: Watson A.
33
См.: Дементьев И. О. «Исключения из общего правила»: смена вех в дискуссиях западных историков о характере русской оккупации Восточной Пруссии в годы Первой мировой войны // Калининградские архивы: материалы и исследования: сб. ст. / Отв. ред. В. Н. Маслов. Вып. 11. Калининград, 2014. С. 75–88.
34
Там же. С. 78; Geiss I. Das Deutsche Reich und der Erste Weltkrieg. Munchen, 1978.
35
См.: Jahn P. «Zarendreck, Barbarendreck – Peitscht sie weg!» // August 1914: Ein Volk zieht in den Krieg. Berlin, 1989. S. 148.
36
См.: Watson A. Op. cit. P. 812.
В российской историографии проблема отношений русских войск и мирных жителей Восточной Пруссии не привлекала широкого внимания, что объясняется как неослабевающей традицией опускать «сложные вопросы» военного прошлого, так и некоторой факультативностью этой темы: пребывание русских армий было непродолжительным, а руководство Российской империи всерьез рассматривало возможность присоединения только Мемельского края, а не всей провинции. Впрочем, это не отменяет определенных дискуссий на этот счет: например, генерал А. Н. Куропаткин выступал за аннексию всей Восточной Пруссии [37] , об этом говорили некоторые литовские депутаты Государственной Думы, призывая вернуть «исконно» литовские территории. В начале 1917 г. в Министерстве рассматривалась возможность отторжения от Германии тех земель, где массово проживали поляки [38] . Однако основные территориальные приращения виделись в Закавказье и в Восточной Галиции. Пребывание русских войск на территории последней оказалось более продолжительным, а проводившаяся политика отличалась систематичностью, что и привлекло в настоящее время внимание ряда исследователей [39] . Различные аспекты взаимодействия русских войск и мирного населения Восточной Пруссии рассматривались в рамках либо истории Калининградской области и «русского присутствия» в регионе (локальная история или краеведение) [40] , либо анализа депортаций мирного населения в годы войны [41] .
37
Панченко А. А. Восточная Пруссия в геополитических проектах Российской империи в начале Первой мировой войны // Великая и забытая: материалы международной научнопрактической конференции / Ред. – сост. К. А. Пахалюк. Калининград: Гусев, 2013. С. 68–72.
38
Зубачевский В. А. Политика России в Центрально-Восточной Европе накануне и в годы Первой мировой войны // Новая и новейшая история. 2014. № 3. С. 3—12.
39
См.: Бахтурина А. Ю. Окраины Российской империи: государственное управление и национальная политика в годы Первой мировой войны (1914–1917 гг.). М., 2004; Holquist P. The Role of Personality in the First (1914–1915) Russian Occupation of Galicia and Bukovina // Anti-Jewish Violence: Rethinking the Pogrom in European History / Ed. by J. Dekel-Chen, D. Gaunt, N. Meir, I. Bartal. Bloomington, 2010. P. 52–73; Соколов Л. Львов под русской властью. 19141915. СПб, 2019.
40
См. напр.: Кретинин Г. В. Август четырнадцатого // Очерки истории Восточной Пруссии. Калининград, 2002. С. 346–368; Багратионовск: художественный альбом / Сост. А. А. Панченко [и др.]. Калининград, 2003. С. 26; Чебуркин Н. Инстербургский парад // Балтийский альманах. 2002. № 3. С. 22; Иванов А. М. Гумбиннен – Гусев (историко-краеведческий очерк). Калининград, 2003; Новиков А. С. «Инцидент в Абшвангене» и политика русских военных властей в Восточной Пруссии // ХХ век и Россия: общество, реформы, революции. 2017. № 5. С. 52–58.
41
Нелипович С. Г. Население оккупированных территорий рассматривалось как резерв противника // Военно-исторический журнал. 2002. № 2. С. 60–69.
В настоящей статье мы собираемся сосредоточить внимание на выработке и трансформации политики русских военных властей, а также на изменении нормативных установок, определяющих допустимые формы как силового воздействия на некомбатантов, так и отношения к их имуществу. Мы выдвигаем тезис, что сам характер войны поставил руководство русской армии в ситуацию, когда затруднительным оказалось следование устоявшимся нормативным представлениям о разделении между комбатантами и некомбатантами, а также военным и гражданским имуществом. Ввиду отсутствия времени и объективных возможностей (из-за динамики боев), а также неготовности осмыслять войну в принципиально новых категориях, русское командование ситуативно искало ответы на эти вызовы, однако тем не менее найденные к концу 1914 г. решения (реквизиции как метод подрыва экономического благосостояния противника и политика депортаций) уже нами могут быть оценены как серьезный сдвиг в сторону принятия логики «тотальной» войны.
Стоит обратить внимание, что Конвенция о законах и обычаях сухопутной войны 1907 г., основанная преимущественно на традиционных подходах, вполне адекватных условиям «классических» войн XVIII–XIX вв., не могла стать адекватным руководством к действию в период затяжной массовой войны [42] . Так, она закрепляла различение между мирным населением и военными, в то же самое время требуя причислять к последним добровольческие и ополченческие отряды, если они обладают признаками военной организации, т. е. их возглавляет некое ответственное лицо, сами члены имеют «определенный и явственно видимый издали отличительный знак», носят открыто оружие, а также соблюдают положения конвенции. В случае, когда мирное население не успевает сорганизоваться таким образом, оно должно считаться комбатантами, если открыто носит оружие и соблюдает положения Конвенции (статья 2 приложения к Конвенции). Тем самым ключевым критерием, проводящим границу между военными и гражданскими, называлось открытое ношение оружия, однако это указание в реальных условиях оказалось недостаточным (поскольку никак не разъясняло такое поведение, как шпионаж, подача сигналов своим войскам, порча вражеских телеграфных проводов и т. д.). Прочие статьи запрещали бессудную расправу, жестокое отношение, бомбардировки незащищенных городов, принуждение мирного населения к присяге на верность или даче сведений о своей армии. Также предписывалось поддерживать общественный порядок и общественную жизнь, причем «честь и права семейные, жизнь отдельных лиц и частная собственность, равно как и религиозные убеждения и отправление обрядов веры, должны быть уважаемы» (статья 46 приложения). Все эти нормы задавали общую рамку поведения на оккупированной территории, однако с трудом давали ответ, как вести себя в случае массовой враждебности. Обобщенность формулировок допускала двоякие трактовки. Так, статья 50 приложения к Конвенции запрещала накладывать «общее взыскание, денежное или иное <…> на все население за те деяния единичных лиц, в коих не может быть усмотрено солидарной ответственности населения». Последнее, как и то, что именно считать «открытым ношением оружия», фактически оставалось на усмотрение начальствующих лиц и могло трактоваться совершенно по-разному. В отношении неприятельской собственности Конвенция также накладывала ограничения – ее истребление и захват могли быть оправданы только военной необходимостью (статья 23 приложения, пункт «ж»), статья 46 приложения напрямую запрещала конфискацию частной собственности, при этом статья 51 приложения разрешала контрибуции, а также сбор налогов, натуральных повинностей или работ на нужды армии или для организации управления занятой территорией.
42
Конвенция о законах и обычаях сухопутной войны, 1907 г. URL:(дата обращения: 23.11.2020).
«Мы» / «Они»: к вопросу о ментальной дистанции
«Тотальный» характер мировых войн проявлялся не только в политической, экономической и военной, но и в идейной плоскости. В данном случае мы говорим о качественной трансформации образа врага, который теперь не просто противник на поле боя, но – экзистенциональный враг, угрожающий самому существованию. Как отмечал А. Д. Куманьков: «Из столкновения двух государств и двух армий, как это было в классических войнах европейских народов, конфликт перерастал в решающую битву двух мировоззрений, одновременное сосуществование которых было невозможным» [43] . Тем самым характеристика целей (не отдельные экономические выгоды и территориальные приращения, а кардинальное изменение мироустройства, если не полное уничтожение противника) превращалась в одну из ключевых особенностей именно «тотальных» войн. Подчеркнем, что речь идет именно о специфике «социального воображения» широких кругов населения. И здесь стоит признать, что чувство «эпохальности» конфликта было характерно для интеллектуальных слоев всех воюющих сторон [44] . Потому эффективность пропаганды определялась не только умением объяснять смысл участия в войне (например, и в России, и в Германии она называлась оборонительной), но и способностью увеличивать ментальную дистанцию между «Мы» и «Они», что являлось залогом успеха массовой мобилизации. Так, лейтмотивом немецкой пропаганды стало представление русских как азиатских варваров, которые угрожают немцам как носителям европейской цивилизации [45] , в то время как в России писали о «германизме» как извечном враге славянства, стремящемся теперь покорить и русский народ (православные публицисты добавляли еще одну плоскость, описывая конфликт как противостояние Бога и дьявола) [46] . Актуализирующийся на разные лады язык национализма стремился интерпретировать конфликт как нечто большее, нежели война за территорию или экономические выгоды – как единение нации, оборону от вековечного врага, «последний конфликт», итогом которого должен стать «вечный мир». Принципиальным является распространение того способа мышления, которое позднее философ Э. Левинас (правда, на опыте Второй мировой войны) опишет как «насилие понятий»: восприятие конкретного человека или группы людей сквозь призму определенной категории, к которой пристегнуты негативные значения [47] . Питательную среду для этого представлял «органический национализм» [48] , он рисовал культурно-национальные группы как внутренне гомогенные, скрепленные «кровью и почвой», а потому естественные, чуть ли не природные. Вполне очевидно, что милитаристская пропаганда не могла устоять перед эксплуатацией этих набиравших популярность еще до войны представлений, ведь теперь, например, факты военных преступлений противника автоматически подавались как проявление его «истинной», «естественной» сущности.
43
Куманьков А. Д. Война в XXI веке. М., 2020. С. 56.
44
См. напр.: Мюнклер Г. Осколки войны. Эволюция насилия в XX и XXI веках. М., 2018. С. 16–33, 57–64; ЛукьяновМ. Н. Германофилия, германофобия и патриотизм: метаморфозы российских консерваторов, июль 1914 г. – февраль 1917 г. // Культуры патриотизма в период Первой мировой войны: ст. ст. / Под ред. К. А. Тарасова, сост. и предисл. Б. И. Колоницкого. СПб., 2020. С. 66–68.
45
См. напр.: Кретинин Г. В. Указ. соч. С. 352; См.: Ян П. «Русского – пулей, француза – в пузо!» «Родина». 2002. № 10. С. 39; Сенявская Е. С. Противники России в войнах XX века. М., 2006. С. 63.
46
См. напр.: Сенявская Е. С. Указ. соч. С. 62–66; Филиппова Т., Баратов П. «Враги России». Образы и риторики вражды в русской журнальной сатире Первой мировой войны. М., 2014. С. 164–166; Сергеев Е. Ю. Имперский патриотизм и кампания борьбы с «немецким засильем» в России в 1914–1917 гг. // Культуры патриотизма в период Первой мировой войны: сб. ст. / Под ред. К. А. Тарасова, сост. и предисл. Б. И. Колоницкого. СПб., 2020. С. 42–43.
47
См.: Ямпольская А. Эмманюэль Левинас. Философия и биография. Киев, 2011. С. 97.
48
Манн М. Темная сторона демократии. Объяснение этнических чисток. М., 2016. С. 143–155.
Эта социальная мифология, легко обнаруживающаяся в печати и различных публицистических опусах, имела смысл только в том случае, если она в той или иной степени усваивалась как реалистичное объяснение происходящего, а также находила выражение в конкретных действиях. Август 1914 г. был отмечен взрывом националистических настроений и в России, и в Германии (впрочем, степень их укоренения за пределами городских сообществ в обоих случаях может быть поставлена под вопрос) [49] , однако требовались время и серьезные усилия, чтобы образ врага стал действительно «тотальным».
49
См.: Асташов А. Б. Русский фронт в 1914 – начале 1917 года: военный опыт и современность. М., 2014. Булдаков В. П., Леонтьева Т. Г. Война, породившая революцию. М., 2015. С. 21–106; Аксенов В. Б. Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции (1914–1918). М., 2020. С. 26–82; Ferguson N. The pity of War. 1914–1918. London, 1999. P. 174–211; Война и общество в XX веке. Кн. 1. Война и общество накануне и в период Первой мировой войны / Отв. ред. С. В. Листиков. М., 2008. С. 120–139.
В этой связи мы считаем преждевременным полагать, будто на территории Восточной Пруссии реальное взаимное восприятие достигло высокой степени «тотальности» и было в полной мере мотивировано пропагандистскими образами, хотя бы по той причине, что речь идет о самом начале войны, когда пропагандистские машины еще не начали работать в полную силу. Конечно, отрицать их неуклонно возрастающее влияние не представляется возможным, однако его степень требует дополнительного изучения. Мы полагаем допустимым говорить о значительной ментальной дистанции и взаимном ощущении культурной инаковости, что порождало с обеих сторон страх и чувство неопределенности. Так, например, из почти 2 млн населения этой провинции покинули свои дома более 800 тыс. человек [50] . Очевидно, что многие немцы в той или иной степени разделяли представления о русских как о варварах, а потому предпочитали бежать перед приходом вражеских войск [51] . Сами восточно-прусские власти оказались не готовы к этому. 18 (5) августа губернатор провинции Л. фон Вильдхайм предупредил, что прибытие беженцев в Кёнигсберг является нежелательным ввиду возможной блокады и отсутствия условий для размещения большого количества людей. Только 22 (9) августа, спустя два дня после поражения в Гумбинненском сражении, местные власти предписали жителям эвакуироваться за Вислу или направиться на сборные пункты в Хайлигенбайле, Вордмите и Морунгене [52] .
50
Watson A. Ibid. P. 816; Leiserowitz R. Population displacement in East Prussia during the First World War // Europe on Move: Refugees in the Era of the Great War / Ed. by P. Gartell, L. Zhvanko. Manchester, 2017. P. 27.
51
См.: Watson A. Ibid. P. 813; Ланник Л. В. Германская военная элита периода Великой войны и революции и «русский след» в ее развитии. Саратов, 2012. С. 339–378.
52
Leiserowitz R. Op. cit. P. 24.
С другой стороны, как отмечал российский историк Л. В. Ланник: «В Германии восприятие России как врага было тем более сложным, что, в отличие от случая с Францией, оно не имело недавней продолжительной традиции противостояния <…> Антироссийская истерия последних предвоенных месяцев в глазах прусского и в меньшей степени германского офицерства никак не заслоняла столетнюю дружбу между Пруссией и Россией <…> с началом войны твердое убеждение Мольтке-младшего, что будущая мировая война будет “означать в первую очередь борьбу между германством и славянством”, оправдалось, однако быстро выяснилось, что за этим не стоит целостного образа и концепции противостояния» [53] . Характерно, что в соответствии с этим представлением Ф. фон Шольц, командир XX немецкого корпуса, прикрывавшего юг провинции, еще 10 августа (28 июля) призвал мирное население к предусмотрительности, заявляя, что русские военные начальники будут строжайшим образом поддерживать порядок в войсках и не допускать насилия [54] . На практике в ряде крупных городов, например в Инстербурге и Тильзите, после установления русской власти текла фактически мирная жизнь. А офицер Б. Н. Сергеевский так вспоминал о посещении приграничного г. Лык в сентябре 1914 г.: «Город был еще совершенно не тронут войной. Улицы были полны народом, все магазины и кафе торговали. При въезде нашем в город какие-то две барышни в белых платьях очень мило махали нам платками» [55] . Жители Зенсбурга, согласно воспоминаниям С. Гасбаха, не обратили внимания на первых появившихся кавалеристов, приняв их за немецких солдат. Впоследствии здесь «жизнь текла совсем по-мирному, магазины, кафе, рестораны открыты. Кроме эвакуированных государственных учреждений, все жители остались на месте. Наши солдаты вели себя прекрасно. Не поступило ни одной жалобы от населения» [56] . Любопытно и то, что один из первых случаев братаний на русском фронте произошел в Восточной Пруссии в 1914 г. [57] Все эти разрозненные факты и наблюдения заставляют предположить, что степень укоренения негативных стереотипов варьировалась.
53
Ланник Л. В. Указ. соч. С. 382.
54
Leiserowitz R. Op. cit. P. 26.
55
Сергеевский Б. Н. Пережитое, 1914. Белград, 1933. С. 42.
56
Гасбах А. Август четырнадцатого: (Трагедия 2-й рус. армии под Сольдау) // Часовой. 1974. № 578. С. 4.
57
Бахурин Ю. А. О первых братаниях с противником в годы Первой мировой войны // Вопросы истории. 2010. № 12. С. 167–168.
Анализ воспоминаний российских офицеров, побывавших в этой провинции в августе – сентябре 1914 г., свидетельствует о высоком уровне переживания прежде всего культурной инаковости жителей провинции, которая запечатлелась в сознании и была отражена спустя десятилетия на страницах мемуаров. Например, князь императорской крови Гавриил Константинович Романов поражался контрастом между двумя городами, русским и немецким, находящимися друг напротив друга по разные стороны границы: «Какую противоположность представлял Ширвиндт по сравнению с грязным и непривлекательным Владиславовом! Чистенький город, повсюду была видна аккуратность» [58] . Более обобщенно писал офицер Генерального штаба А. И. Верховский, служивший в штабе 3-й Финляндской стрелковой бригады: «Поражал этот непривычный русскому взору переход от города к деревне: не было неизбежных в русских городах окраин с пустырями и свалками, по которым бродят тощие собаки. Никаких покосившихся заборов, ям, куч навоза и мусора. Казалось, там, где кончался богатый город, начиналась полная достатка деревня» [59] . Капитан А. А. Успенский, командир роты в 106-м Уфимском пехотном полку, спустя несколько десятилетий вспоминал: «Солдаты наши с изумлением смотрели на немецкие уютные крестьянские усадьбы с черепичными крышами и красивые шоссе, везде обсаженные фруктовыми деревьями. Удивлялись, что висят фрукты и никто их не трогает! Жителей нигде не было видно, ни одного человека» [60] .
58
Великий князь Гавриил Константинович. В мраморном дворце. М., 2001. С. 224.
59
Верховский А. И. На трудном перевале. М., 1959. С. 32.
60
Успенский А. А. Восточная Пруссия – Литва. 1914–1915 гг. Каунас, 1932. С. 25.
Переживание культурной инаковости в условиях военного времени скорее увеличивает дистанцию между «Мы» и «Они», а в крайних случаях, если доверять воспоминаниям, может становиться основанием и для насильственных действий. Так, сразу два русских офицера, В. Литтауэр и А. А. Успенский, в мемуарах (написанных в разное время и в разных странах) приводили один и тот же эпизод, как однажды им удалось застать одного казака за тем, как тот вырывает клавиши из рояля. На вопрос «Почему он это делает?» не удалось получить никакого вразумительного ответа, кроме того, что «рояль – немецкий» [61] . Схожим образом о событиях августа 1914 г. спустя всего несколько лет вспоминал генерал А. Н. Розеншильд-Паулин. В частности, перед наступлением в Восточной Пруссии его штаб разместился в служебном здании некоей находящейся недалеко от границы русской фабрики, где одна квартира принадлежала германскому подданному, «который, говорят, за два дня до мобилизации незаметно исчез и бросил все свое имущество, в числе которого было много всякой одежды. В квартире, видно, хозяйничали – все было разбросано. Офицеры же штаба были в такой ярости, что это немецкое имущество начали все истреблять. Удивительный это у нас психоз, даже у людей интеллигентных: как только увидят что-нибудь, принадлежащее неприятелю, так тотчас надо истреблять» [62] .
61
Литтауэр В. Русские гусары. Мемуары офицера императорской кавалерии. 1911–1920. М., 2006. С. 149.
62
Розеншильд фон Паулин А. Н. Дневник: Воспоминания о кампании 1914–1915 годов. М., 2014. С. 57.