"Трагическая эротика": Образы императорской семьи в годы Первой мировой войны
Шрифт:
Политический автопортрет лидера (парадный или романтический) нередко определяет традицию его последующего изображения. Отодвигая других участников событий на задний план, вожди ставятся в центр повествования, а безликие «массы» становятся лишь более или менее выгодным фоном для исторических описаний, выдержанных в жанре группового портрета с героем. Соответственно история чрезмерно биографизируется, гиперперсонифицируется, жизнеописание ведущих политиков организует исторический нарратив вокруг «исторических личностей», история общества порой сводится к биографии вождя. Так, например, Октябрь 1917 года историки самых разных взглядов и всевозможных научных школ описывают «через Ленина». Тем самым они следуют в конечном итоге той историографической схеме, которая восходит к большевистской пропаганде, ставшей, хотя и не сразу, лениноцентричной. Лидер партии большевиков рассматривается как основное действующее лицо исторического процесса, как всемогущий создатель нового государства, нового общества. Неудивительно, что «тоталитаристы», яростно критикуя коммунистическую интерпретацию революции, по существу воспроизводят в основных деталях большевикоцентричную и лениноцентричную структуру большого советского исторического
Соответственно изучение персонифицированных образов власти даст возможность лучше понять действительную роль государственных и политических деятелей. Изучение репрезентаций позволит деконструировать исторические мифы, нередко созданные изначально как раз всевозможными репрезентациями вождей и правителей. Рассмотрение различных форм политических персонификаций ушедших эпох позволит определить допустимую степень персонификации в исторических исследованиях.
Во-вторых, в периоды острых социальных и политических потрясений можно проследить и своеобразную архаизацию общественного сознания, сопровождающуюся значительным возрастанием роли политических символов в процессах борьбы за власть на разных уровнях 15 . Сочетание же переплетающихся процессов усиления роли «персонификации» и возрастания значения «символизации» дает немало случаев, когда образ политического деятеля – положительный или отрицательный – превращается в важнейший политический знак, в ключевой элемент политического процесса. Частный случай такого соединения символизации и персонификации в новой и новейшей истории – культ вождя, нередко появляющийся в разных политических культурах Нового времени в эпохи революционных кризисов.
15
Об этом я упоминал в своей книге: Колоницкий Б.И. Символы власти и борьба за власть: К изучению политической культуры Российской революции 1917 года. СПб., 2001.
В-третьих, политику невозможно представить без сакрализации (показательно, например, что во времена Петра I цензурой изображений императора занимался именно Св. синод 16 ). Однако сакрализация политики в Новое время не присутствует в такой явной форме, хотя политические системы и политические движения используют, как правило, тексты и символы, которые имеют для них сакральное значение. Их критика и, тем более, их отрицание воспринимается как недопустимая, кощунственная профанация священной сферы политического. Как уже отмечалось, противоречивый и многомерный процесс секуляризации, развернувшийся в Новое время, делает актуальным поиск новых форм сакрализации политического (тема секуляризации необычайно важна для современного обществознания, ее разработка неизбежно должна повлиять и на новейшую историографию Российской революции 1917 года).
16
Григорьев С.И. Придворная цензура и образ верховной власти. СПб., 2007. С. 39.
Фигура монарха наиболее ярко представляет собой соединение персонификации, символизации и сакрализации: ведь сама личность монарха – «Священная Особа Государя» – и в Новое время нередко является сакральным символом, символом государственным, а порой и религиозным. Фигура монарха играет большую роль в восприятии политической действительности у людей самых различных взглядов. Соответственно исследование репрезентаций власти и их восприятия субъектами политических процессов необычайно важно как для изучения политического функционирования монархий, так и для описания антимонархических революций.
Революция 1917 года и попытка установления демократии в России сопровождались поисками новых политических образов, новых методов репрезентации власти, выработкой принципиально нового политического языка, а также нового ряда предписываемых эмоциональных реакций в сфере политического. Немалое значение имел и поиск новых форм персонификации, сакрализации и символизации политики. Следовало обозначить новую сферу сакрального в политической жизни, найти принципиально новый язык сакрализации политического. Особую задачу после Февраля 1917 года представлял поиск новых форм репрезентации нового «постмонархического» легитимного политического лидера, использующего язык демократии.
Казалось бы, исследователи Российской революции просто вынуждены были заняться изучением персонифицированных образов власти в общественном сознании переломной эпохи.
Между тем внимание историков революции 1917 года традиционно продолжают привлекать государственные институты и политические партии, общественные организации и политические лидеры (изучение классов и иных общественных групп, важное ранее для историков самых различных школ, в настоящее время отходит на второй план). Правда, серьезные и плодотворные попытки изучения общественного сознания революционной эпохи были предприняты в российской историографии еще более тридцати лет назад, особо следует выделить важную и новаторскую для своего времени монографию Г.Л. Соболева, которая повлияла на многих отечественных историков моего поколения 17 . Однако в потоке исследований, посвященных истории революции, эта тема, к сожалению, остается периферийной, она не оказала значительного воздействия на создание обобщающих работ и учебных пособий.
17
Соболев Г.Л. Революционное сознание рабочих и солдат Петрограда в 1917 г. (Период двоевластия). Л., 1973.
Недостаточная изученность этих сюжетов историками Российской революции 1917 года становится особенно очевидной при сравнении с богатой историографией Французской революции XVIII века. Известные труды Ф. Фюре, Р. Дарнтона, К. Бэйкер, Д. Ван
18
Furet F. Penser la Penser la R'evolution francaise. Paris, 1978 (русский перевод: 1998); Darnton R. Literary Underground of the Old Regime. Cambridge, Mass., 1982; Van Kley D. The Damiens Affair and the Unraveling of the Old Regime, 1750 – 1770. Princeton, 1984; Hunt L. Politics, Culture and Class in the French Revolution. Berkley, 1984; Chartier R. Les origines culturelles de la R'evolution francaise Paris, 1990 (русский перевод: 2001); Merrick J.W. The Desacralization of the French Monarchy in the Eighteenth Century. Baton Rouge, 1990; Baker K. Inventing the French Revolution. Cambridge, 1991; Farge A. Dire et mal dire: L’opinion publique au XVIIIe si`ecle. Paris, 1992 (английский перевод: 1994); Graham L.J. If the King Only Knew: Seditious Speech in the Reign of Louis XV. Charlottesville, 2000; Duprat A. Les rois de papier: La caricature de Henri III `a Louis XVI. Paris, 2002.
Другая важная тема, хорошо разработанная применительно к Великой французской революции, но почти не изученная исследователями революции российской, – это слухи. Классическая работа Ж. Лефевра, опубликованная более 70 лет тому назад, известна всем современным историкам буквально со школьной скамьи – она упоминается во многих университетских учебных курсах 19 . Эта книга посвящена «Великому страху» 1789 года. Тогда в течение нескольких недель некоторые французские провинции были возбуждены слухами о коварном заговоре аристократов, о кочующих жестоких бандах, готовых терроризировать мирных обывателей. Распространявшиеся по стране образы вездесущих и неуловимых внутренних врагов, создавая истеричное настроение, способствовали политической мобилизации патриотов и радикализации революционного процесса. До Лефевра одни историки были уверены в существовании этого коварного антиреволюционного заговора, а другие, наоборот, рассматривали эту ситуацию как циничный заговор революционеров, которые сознательно и намеренно манипулировали общественным сознанием, спекулируя на страхах населения (выбор объяснения определялся политическими взглядами исследователей). И в том и в другом случае конспирологическая интерпретация политических событий ставилась в центр исторического повествования. Лефевр же перевел эту дискуссию в иную плоскость, он убедительно показал, что широко распространенный слух, основанный на массовых страхах, сам по себе становится фактором огромного общественного значения. Впоследствии работа Лефевра была продолжена другими учеными 20 .
19
Lefebvre G. La grande Peur de 1789. Paris, 1932.
20
Jacob Louis. La Grande Peur en Artois // Annales historiques de la R'evolution francaise. 1936. P. 123 – 148; Rud"e G. Introduction // Lefebvre G. The Great Fear: Rural Panic in Revolutionary France. New York, 1973; Revel J. La Grande Peur // Dictionnaire critique de la R"evolution francaise / Ed. F. Furet; M. Ozouf. Paris, 1988; Clay R. The Ideology of the Great Fear: The Soissonnais in 1789. Baltimore, 1992; Tackett T. La Grande Peur et le Complot Aristocratique sous la R'evolution Francaise // Annales historiques de la R'evolution francaise. 2004. № 335. P. 1 – 17.
Игнорируя это важное исследовательское направление, некоторые российские историки и ныне противопоставляют народную молву «реальным событиям». Слухи и вымыслы порой отбрасываются исследователями как нечто малозначительное, они отделяются от важных «фактов», от того, что было «на самом деле», хотя порой саму Февральскую революцию 1917 года современники, а вслед за ними и некоторые историки «объясняли» самыми различными слухами, в том числе слухами о недостаточных запасах муки, которые породили ажиотажный потребительский спрос.
Исследователями описано немало ситуаций, когда именно слухи организовывали важные события, определяя действия современников. Например, жестоким немецким репрессиям в Бельгии и во Франции в начале Первой мировой войны предшествовали панические слухи о «бельгийских зверствах» по отношению к германским солдатам, распространявшиеся среди немецких военнослужащих со скоростью лесного пожара. Порой же на возникновение подобных слухов влияла историческая память: прочно укоренившиеся в сознании немецкого общества на протяжении предшествующих десятилетий образы «вольных стрелков» времен Франко-прусской войны получили в 1914 году новую жизнь, «объясняя» неожиданные препятствия и потери. Эти образы тиражировались, влияя на неоправданно жестокие действия германских солдат и офицеров по отношению к мирному населению Бельгии и Франции: немецкие военнослужащие повсюду «видели» вездесущих и беспощадных франтиреров, стреляющих им в спину. (Данной теме посвящено блестящее исследование Дж. Хорна и А. Кремера 21 .)
21
Horne J., Kramer A. German Atrocities, 1914: A History of Denial. New Haven; London, 2001.