Трактат о лущении фасоли
Шрифт:
— Да, действительно, — согласился он. — А пару не хотите?
— Хочу, — ответил я. — Я как раз пару и ищу.
— О, тогда у меня есть кое-что для вас. Я спросил, потому что их нельзя разделять. По одному я продать не могу.
И из закрытого массивного шкафа, который был заперт на ключ, лежавший у антиквара в жилетном кармане, он достал эту пару. Поставил передо мной.
— Взгляните. Это то, что вы ищете? Я сразу догадался. Барокко. Венеция. Искусная работа, согласитесь. Но я должен предупредить вас...
— Догадываюсь, — перебил я. — Цена не имеет значения. Заверните, пожалуйста.
Вероятно, он не ожидал, что я куплю, потому что, упаковывая подсвечники, продолжал словно бы уговаривать:
— Чудо, что
Может, принести? Вы бы поглядели... Я бы зажег свечи. Вы говорите, для лущения фасоли нам хватит того света, который есть. Вы меня неправильно поняли. Дело не в том, чтобы нам было лучше видно. Иной раз мне не хочется читать, не хочется слушать музыку. Особенно в такие длинные вечера, как сейчас, осенью или зимой, а я тут один с собаками: бывает, принесу свечки в кухню и смотрю, как они горят. И когда я так смотрю, честно говоря, перестаю чувствовать, что это я смотрю. Будто кто-то вместо меня. Не знаю, кто. Впрочем, не важно. Собаки лежат, вот, как сейчас, в темноте у стены, спят или делают вид, что спят, а внутри меня словно все течет, и меня охватывает все больший покой. Я становлюсь почти равнодушным, весь мир мне безразличен — что он таков, а не наоборот. Такое ощущение даже, будто я нахожусь в неизвестном измерении. Вот видите, а казалось бы, обычные свечи. Горят и молчат. Но, может, в этом их молчании заключено нечто большее, чем молчание, как вы думаете?
6
О да, это был настоящий бунт. Разумеется, мы и прежде бунтовали. Как можно быть молодым и не бунтовать? Даже в такой школе, как наша. Причин для бунтов было множество. Самых разных. Из-за еды, потому что кормили нас плохо. Или против наказаний. Например, у одного оторвана пуговица — так вся бригада до обеда должна стоять по стойке смирно. Однажды нас заставили без рукавиц чистить снег, тоже в наказание. В лютый мороз.
Эти бунты не были серьезными. Однажды возвращаемся вечером с работы, а света нет. И не первый раз. Мы решили, что завтра не пойдем на уроки, на занятия в мастерские, вообще никуда не пойдем. Собрались в клубе и сидели там. Обед нам не дали, ужин тоже, а утром, когда мы не вышли на плац для построения, — еще и завтрак. Думали голодом нас взять. Но с голодом мы все были запанибрата. Можно сказать, ничему мы не были так хорошо обучены, как голоду. Многие войну пережили благодаря тому, что голод связывал с жизнью. Голод был доказательством того, что ты еще жив. Голод будил, голод убаюкивал. Голод обнимал, утешал, ласкал. Голод иной раз оказывался единственным прибежищем, потому что все мы, как я уже говорил, были не пойми откуда.
Продолжалось это три дня. Приходили учителя, уговаривали нас, убеждали, угрожали, что это плохо кончится. Сам комендант явился. На груди медали, пояс с портупеей — так он только по праздникам одевался. Начал, можно сказать, спокойно, по-отечески: мол, мы должны понимать. Он нас не осуждает. Знает, что такое, когда света нет. Им, учителям то есть, тоже отключают. Даже ему, коменданту. Но мы же понимаем, что страна до сих пор зализывает раны после войны. Уж кто-кто, а мы должны это понимать. Пока производится мало электроэнергии, а потребности в ней огромны. Фабрики нужно запустить, сталелитейные
Мы совершенно запутались. А уж то, что идет какая-то новая, пускай даже мирная, война, вообще не поддавалось нашему воображению. Никто о ней слыхом не слыхал. Потом комендант снова вернулся к тому, что мы, мол, должны понимать. И некрасиво платить школе черной неблагодарностью. Школа взяла нас под свое крыло, окружила заботой, заменила нам дом, семью, создала условия для нашего взросления...
Тут его прервали — кто-то засвистел, и мы все разом, будто сговорившись, принялись кричать:
— Мы не хотим взрослеть! Не хотим! Не хотим! Мы хотим, чтобы нам не отключали свет!
Комендант замер, будто его током ударило. Но ненадолго. Перекрикивая нас, он за орал:
— Зачинщики! Зачинщики! Назовите зачинщиков! Мы не станем вас наказывать! Но я хочу знать имена зачинщиков!
В ответ раздались еще более громкие свистки, топанье, крики. Комендант в долгу не остался. Весь затрясся, замотал головой, замахал руками. Лицо сделалось красным, как свекла. Казалось, еще минута — и из его глаз, носа, рта хлынет кровь.
— Всем встать! Смирно! Объявляю в наказание построение на плацу! Мы вам покажем! Мы умеем обращаться с такими, как вы! Сброд! Злодеи! Нам про каждого известно, что у кого на совести. На каждого бумага имеется! Воровство! Поджигательство! Изнасилования! Убийства! Мы все знаем. И все вытащим на свет! Отправим вас куда следует! Бунт недопустим! Бунтовщикам в школе не место, они должны находиться в тюрьме! В противном случае мы никогда не очистим страну от гнилой крови! Молодость — не оправдание! Врага нужно уничтожать, невзирая на возраст! Уничтожать безжалостно! И чем раньше, тем лучше!
— Желательно в колыбели! — прокричал кто-то из ребят, сложив ладони рупором.
Все загоготали. Комендант замер. Глаза у него, казалось, застыли. Спокойно, но энергично, словно приказ, он бросил:
— Кто посмел? Немедленно встать! Ну, не будьте трусами! Я жду!
Повисла тишина, смех словно кнутом срезали. Комендант достал часы и, держа их в руке, сказал:
— Ну? Даю десять секунд. Иначе...
И тут мы все встали, все как один. Комендант обвел нас разъяренным взглядом:
— Ах так?! Он зарычал: — Ну погодите!.. — И почти бегом бросился вон из клуба.
Мы ждали худшего. Что именно может случиться, мы не знали, поскольку худшее вообразить сложно. Выдвигали разные предположения. В конце концов пришли к выводу, что ждать бессмысленно. Надо бежать. Всей школой. Следующей же ночью. Решили, какой барак бежит первым, какой последним. Первый — до полуночи. После него с интервалом в час следующие. Вечером мы сделаем вид, что успокоились, разойдемся по баракам, учителя потеряют бдительность, а мы убежим.