Трактат об умении жить для молодых поколений (Революция повседневной жизни)
Шрифт:
Страдание это болезнь ограничений. Частица чуждой радости, какой бы они ни была крошечной, не подпускает его к себе. Укрепление стороны радости и истинного праздника едва ли можно отличить от подготовки восстания.
В наши дни, люди приглашены на гигантскую охоту, в которой дичью являются мифы и приобретённые идеи, но для того, чтобы не растоптать их, охотникам не выдают оружия ввобще, или, что ещё хуже, их вооружают бумажным оружием чистого размышления и посылают в болота ограничений, в которых они в конце концов увязают. Поэтому радость рождается, пожалуй, в начале, когда мы толкаем перед собой идеологов прояснения, чтобы посмотреть как выбираются они, с тем, чтобы воспользоваться их методами или пройти по их трупам.
Люди, как писал Розанов, раздавлены шкафом. Не подняв шкафа, невозможно вывести целые народы
Мыслители спрашивают себя: «Люди под шкафом? Да как они туда попали?». Тем не менее, они там. И если приходит кто—то, кто во имя объективности начинает доказывать, что бремя нельзя сбросить, каждая его фраза, каждое слово добавляют веса этому тяжёлому шкафу, этому объекту, который он хочет представить с универсальностью своего «объективного страдания». И весь христианский дух находится там, лаская страдание, как послушного щенка и раздавая фотографию раздавленных, но улыбающихся людей. «Разумность шкафа всегда самая лучшая», заявляют тысячи книг, издаваемых каждый день, для того, чтобы ими забивали шкаф. И постоянно весь мир хочет дышать, но никто не может вздохнуть, и многие говорят: «Мы подышим потом», и большинство этих людей не умирает, потому что они уже мертвы.
Сейчас или никогда.
5 глава «Упадок труда»
Обязанность производить отчуждает от созидательной страсти. Производственный труд облегчает процесс поддержания порядка. Рабочее время сокращается по мере роста империи условий.
В промышленном обществе, смешавшем труд с продуктивностью, необходимость производить всегда была врагом созидательной страсти. Какая искра человечности, а значит и возможной созидательности, может остаться в существе разбуженном в шесть утра, толкающемся в пригородном поезде, оглушённом шумными станками, обесцвеченном, иссушенном статистическим контролем, ритмами и действиями лишёнными смысла, и выброшенного в конце дня к воротам вокзала, этого собора отправлений в ад будней и мизерный рай выходных, где толпа объединяется в своей усталости и озлобленности? От юности до пенсии, суточные циклы должны повторять своё однообразное толчение битого стекла: трещины в плотном ритме, трещины во времени—деньгах, трещины в подчинении боссам, трещины в скуке, трещины в усталости. От зверски разрываемой в клочья жизненной силы, до зияющих разрывов старости, жизнь трещит по всем швам под ударами принудительного труда. Ни одна цивилизация никогда не доходила до такого презрения к жизни; никогда ни одно поколение, тонущее в отвращении, не выказывало в такой степени вкуса к бешенству по жизни. Те, кого медленно убивают на механизированных бойнях рабочих мест, могут также обсуждать, петь, пить, танцевать, целоваться, захватывать улицы, браться за оружие и изобретать новую поэзию. Уже установился фронт против принудительного труда; уже действия отрицания моделируют сознание будущего. Любой призыв к продуктивности в тех условиях, которых захотела капиталистическая и советская экономика является призывом к рабству.
Необходимость производить настолько легко находит себе оправдания, что любой Фурастье без труда может заполнить ими десять книг. К несчастью для всех этих нео—мыслителей экономики, эти оправдания принадлежат к XIX° веку, эпохе, когда нищета рабочих классов сделала право на работу созвучным праву на рабство, к которому на заре человечества взывали ожидающие казни пленники. Забота здесь в первую очередь в том, чтобы не исчезнуть физически, в том, чтобы выжить. Императивы производительности являются императивами выживания; но теперь люди хотят жить, а не просто выживать.
Трипалиум — это инструмент пыток. Труд означает «наказание». В том, что мы забываем происхождение слов «работа» («travail») и «труд» («labeur») есть некое легкомыслие. Аристократы по крайней мере всегда
Буржуазия не господствует, она эксплуатирует. Она не хочет повелевать, она предпочитает использовать. Как получилось, что никто не заметил, что принцип продуктивного труда просто заменил собой принцип феодальной власти? Почему никто не захотел этого понять?
Может быть это потому что труд улучшает человеческие условия и спасает бедных, хотя бы иллюзорно, от вечного проклятия? Несомненно, но сегодня оказывается, что шантаж завтрашним днём незаметно сменил собой шантаж потусторонним благоденствием. И в том и в другом случае, настоящее всегда находится под пятой угнетения.
Может быть это потому что труд преобразовывает природу? Да, но что я буду делать с природой, заказанной в терминах прибыли при таком порядке вещей, при котором техническая инфляция скрывает дефляцию потребительной стоимости жизни? Кроме того, точно так же как половой акт осуществляется не ради функции воспроизводства, однако слишком уж случайно плодит детей, организованный труд преобразовывает поверхность континентов, ради самопродления, а не из каких—либо мотивов. Труд по преобразованию мира? Полноте! Преобразование мира происходит в том же смысле, в каком существует принудительный труд; и поэтому он преобразовывается так плохо.
Может быть человек самореализуется в своём принудительном труде? В XIX° веке концепция труда всё ещё сохраняла в себе едва различимый след созидательности. Золя описывает конкурс изготовителей гвоздей, в котором рабочие состязаются в совершенствовании своих крохотных шедевров. Любовь к ремеслу и поиск уже больной созидательности неизменно позволял человеку выдерживать от десяти до пянадцати часов, которых бы не выстоял никто если бы в этом не было хотя бы немного удовольствия. Всё ещё ремесленническая в принципе концепция позволяла рабочему сохранять хрупкое чувство комфорта в преисподней цеха. Тейлоризм нанёс смертельный удар по ментальности, которую тщательно поддерживал архаичный капитализм. Бeсполезно надеяться хотя бы на карикатуру созидательности от работы на конвейере. Любовь к хорошо выполненной работе и вкус к карьере сегодня являются лишь несмываемой печатью поражения и самой тупой покорности. Именно поэтому, там где требуется покорность, своим путём следует старая идеологическая вонь, от Arbeit Macht Frei концлагерей до речей Генри Форда и Мао Цзэ—дуна.
Так какова же функция принудительного труда? Миф власти, осуществляемой совместно шефом и Богом находил в единстве феодальной системы свою силу к принуждению. Отбросив единый миф, фрагментарная власть буржуазии открыла, под знаком кризиса, царство идеологий, которые никогда не добьются хотя бы частично, по отдельности или вместе, эффективности мифа. Диктатура продуктивного труда воспользовалась случаем произвести замену. Её миссия заключается в физическом ослаблении наибольшего количества людей, их коллективной кастрации и отуплении до такой степени, что они становятся восприимчивыми к наименее плодоносным, наименее зрелым, наиболее дряхлым идеологиям, когда—либо существовавшим в истории лжи.
Пролетариат начала XIX° века в своём большинстве был ослаблен физически, людей систематически разрушала пытка цеха. Бунты исходили от мелких ремесленников, от привилегированных категорий или от безработных, но не от рабочих раздавленных пятнадцатью часами труда. Разве не смутит нас констатация того факта, что сокращение количества рабочих часов произошло как раз в тот момент, когда зрелище идеологического разнообразия, представленное обществом потребления начало естественным образом сменять феодальные мифы, уничтоженные юной буржуазией? (Люди действительно работали на холодильник, на машину, на телевизор. Многие продолжают делать это, «приглашённые» такими, какие они есть, потреблять пассивность и пустое время, «предлагаемое» им «потребностью» производить).