Трансцендент
Шрифт:
Еле отворив расшатанную дверь, Инспектор пригнулся и сумел-таки войти в это странное убежище. Посреди одинокой тёмной комнаты стояла небольшая, еле живая русская печка, на которой, видимо, и держалась вся изба. У разваленной печи чуть покосившись стояли такие же угрюмые в своём замкнутом одиночестве стол, стул, начатая бутылка самогона, грязная стопка и банка с солёными огурцами. Друг с другом они не разговаривали, и всё их внимание было обращено на хозяина дома, который сидел на стуле в меховой шапке с закрытыми глазами и подпирал заросший подбородок мясистыми пальцами волосатой руки. Черты лица у него были простые, мужицкие, крупные и смуглые, какие бывают обычно у людей, родившихся в глухих деревнях и проведших так всю жизнь. При шуме от непрошеного гостя Фёдор неспешно приподнял сначала одно веко, потом другое, потом убрал с подбородка руку и скрестил её на груди с другой рукой, слегка откинувшись на скрипнувшем стуле.
— Чем обязаны поздним посещением, милейший?
Незнакомец молча подошёл к столу, налил стопку ядовитой жидкости из бутылки и, не побрезговав, выпил её одним залпом.
— Инспектор я, — ответил чуть сбившимся дыханием Вилиал, громко выдохнул, достал из трёхлитровой банки огурец и в спешке откусил половину. — Хороша-а.
— Это имеется, — ухмыльнулся Фёдор и жестом пригласил гостя присесть на подоконник. Гость таким же жестом отказался, облокотился на стену и, внимательно изучив хозяина избы своим проникающим взглядом, задал вопрос:
— Жалобы есть?
— Да на что мне жаловаться? Живу, как у попа за пазухой…
— И что, совсем ничего не беспокоит?
— Совсем ничего!
— Счастливейший человек…
— Это точно.
Вилиал сделал паузу, во время которой собеседники не спускали друг с друга глаз.
— От чего же выпиваете?
— От счастья.
Инспектор понял, что мужик перед ним — тёртый калач, и решил подойти с другой стороны.
— На вас жалобы поступили. Пьёте беспробудно, пьяный по улицам шатаетесь и людей пугаете. Нигде не работаете, тунеядствуете, по дворам металлолом грабите и макулатуру выпрашиваете. Ответственные органы требуют разобраться в причине вашего поведения и принять меры по исправлению ситуации. Вплоть до принудительного лечения в отдалённых от цивилизованного общества местах. Продлевать будете?
— Что… продлевать… — Фёдор начал сдавать позиции.
— Пьянство своё, я спрашиваю, продлевать будете?
Мужичок молчал. Перспектива принудительного лечения его не радовала, но и сдаваться на милость победителя он не спешил.
— А что мне остаётся? Вы меня что, здесь, в деревне, работой обеспечите? А дом я свой покидать не буду, это моя родина. Разве что продам подороже. Не купите? — Фёдор ухмыльнулся.
— Что твоему дому цена, что тебе самому — ноль без палочки! Отмирающий атавизм ты, без души и совести.
— Это я-то без души? Это я-то без совести? — Ослабленный алкоголем атавизм полностью сдал свои позиции, раскрылся и получил удар по самому больному месту. Вилиал торжествовал.
— Да что ты знаешь обо мне, инспекторишка! Крыса канцелярская! Да на мне с самого начала войны рана зияет и кровоточит каждый день, тебе ли судить меня?!
— Что за рана? Почему не показываете?
— Да что я вам покажу, нелюдям?! Вы же и видеть ничего не хотите, только отчёты свои строчите, а в душу человеку заглянуть — вам не положено! А рана-то — она там!
Вилиал подошёл к Фёдору, налил ему полную стопку и заставил выпить. После этого он по-дружески похлопал мужика по спине и присел на предложенный ему недавно подоконник.
— Я вам скажу, кто я на самом деле, и чем смогу помочь. Но для этого вы должны во всех деталях рассказать мне о том случае, что произошёл с вами много лет назад, и из-за которого вы столько времени пьёте. Только не спешите, важна каждая деталь, от этого зависит ваше будущее. Говорите!
Фёдор склонил над столом голову и, не поднимая её, начал:
— Шёл август 41-го года, это был второй месяц войны с Германией, войны с фашистским агрессором на территории нашей страны. Немцы продвинулись далеко вглубь, практически сметая всё на своём пути… В деревнях и сёлах после встречи с оккупантами царил страх и ужас. Мирный и размеренный образ жизни одним махом сменился каким-то Армагеддоном, происходящее многие не могли осознать до конца, не верили свои глазам и ушам, и потому гибли. Колонны танков, мотоциклов и пехоты безжалостно подминали под себя родную землю и поднимали пыль просёлочных дорог, боевые самолёты разрезали голубое небо потусторонним звериным воем, грохотали взрывы и трещала смертоносная автоматная очередь. Многие мужчины не знали, куда себя деть — то ли оставаться дома и защищать свои семьи, то ли скрываться в лесах и собираться в отряды сопротивления. Бросать своих близких было нестерпимо больно, но практически всех найденных мужчин фашисты тогда расстреливали на месте, и потому большинство предпочитало крепко обнять свою семью, пообещать непременно вернуться и освободить их от ненавистного ига.
В тот день в нашу смоленскую деревню вошёл полк гитлеровцев и расквартировался в тех домах, которые остались целы после его акции устрашения. Половина жилищ была практически уничтожена гранатами, которые немцы кидали прямо в раскрытые окна то ли из-за страха, то ли из-за желания навести ужас на оставшихся в живых стариков, детей и женщин. Чуть на отшибе стоял дом местного плотника, который успел уйти в лес к партизанам. Он оставил в деревне плохо передвигающуюся старушку-мать, больную подагрой жену и десятилетних сына с дочерью, которые должны были ухаживать за своими родителями. Этим молодым пареньком был я, а мою сестру звали Надей.
Немцы, войдя в наш дом, пошныряли по углам, постреляли в сарае, но разместиться по соседству с лесом не захотели, погрозили на прощание пальцем, забрали найденные продукты и отправились по другим хозяйствам. После их ухода мы с сестрой облегчённо вздохнули, насколько это было возможно тогда в наших обстоятельствах. Но, буквально через час, на нашем пороге появился он.
«Опять принесла нелёгкая…» — подумали мы, а приглядевшись, прониклись к немцу интересом. У нашего крыльца стоял высокий светловолосый блондин, худощавый, с голубыми глазами, в позолоченных круглых очках. Солдатский мундир был гладко выглажен, сапоги хоть и запылились, но было видно, что совсем недавно по ним проходились щёткой и кремом. Только пилотка на его голове сидела как-то неумело, как будто чувствовала себя не на своём месте — видимо, немец просто не умел её носить. Но самое главное, что нас поразило тогда — это его улыбка. Широкая, слегка наигранная, как будто клоунская, она вместе с прищуренными глазами и слегка задранным вверх узким подбородком явно шла наперекосяк с окружающей действительностью. Скорее, этого человека можно было встретить за прилавком в бакалейном магазине или в парикмахерской, ну пусть у портного, но никак не на пороге деревенской избы в военной форме и с кобурой на ремне.
Увидев слегка опешивших детей, которые открыли дверь после его вежливого стука, он сделал свою улыбку ещё шире, поднял правую руку вверх, слегка помахал ладонью и произнёс на ломанном русском:
— Приве-е-т!
Поскольку мы не знали, как реагировать на эту нелепицу, то продолжали молча смотреть на него, пока инстинктивно не кивнули головами в ответ.
— О, вы не должны меня бояться! У меня нет патронов! Я не буду стрелять! — голос его был необычайно мягким и даже бархатистым.