Трава поёт
Шрифт:
В феврале Дик снова слег с малярией. Как и в первый раз, у него резко начался приступ, который, несмотря на краткость, оказался очень тяжелым. Как и прежде, Мэри с неохотой отправила миссис Слэттер с посыльным записку, в которой просила вызвать доктора. Врач, подняв брови, оглядел неряшливый маленький домик и поинтересовался у Мэри, почему они не последовали его предыдущим рекомендациям. Она не ответила.
— Почему вы не вырубили кустарник вокруг дома? Там же плодятся комары.
— У мужа не хватает работников.
— А времени болеть у него, значит, хватает?
Доктор вел себя дружелюбно, грубовато-добродушно, однако в его отношении чувствовалось равнодушие. Проработав много лет в сельской местности, он научился сбрасывать со счетов потери. Речь шла не о деньгах, которых, в случае с Тёрнерами, он знал, что
Первые две ночи после того, как Дик заболел, Мэри просидела возле него, устроившись на жестком стуле, чтобы не заснуть, поправляя одеяло, которое муж то и дело пытался сбросить. Однако Дик переносил болезнь лучше, чем в прошлый раз; теперь он не боялся, зная, что приступ рано или поздно подойдет к концу.
Мэри не предпринимала попыток надзирать за работой на ферме, и все-таки два раза в день, чтобы успокоить Дика, она обходила ее с проверкой — бессмысленной и формальной. Работники в поселении бездельничали. Мэри знала об этом, но ей было все равно. Она едва ли удостоила взглядом поля: дела фермы полностью и окончательно перестали ее трогать.
Днем, приготовив Дику прохладительные напитки (ничего другого, кроме них, он не потреблял), Мэри усаживалась возле его постели и погружалась в привычное состояние апатии. Сознание хаотично выхватывало из памяти то один, то другой эпизод из ее прошлой жизни. Однако теперь она окидывала взглядом былое без сожаления. У Мэри не возникало желания вернуться в прошлое. Она полностью утратила чувство времени. Она поставила рядом с собой будильник, для того чтобы не забыть своевременно, через равные промежутки, давать Дику питье. Мозес регулярно, как обычно, приносил Мэри подносы с едой, которую она механически жевала и глотала, не осознавая, что именно она ест, не замечая, что порой, откусив пару раз, она откладывала вилку и нож, забывая закончить трапезу. На третье утро, когда Мэри взбивала молоко с яйцом, которое Мозес принес из поселения ей в подарок, туземец спросил:
— Мадам ложилась спать прошлой ночью?
Он задал вопрос в своей обычной простодушной манере, которая всегда ее обезоруживала, в результате чего она не знала, что отвечать.
— Я должна сидеть с хозяином, — произнесла Мэри и, опустив глаза, уставилась на вспенившееся молоко.
— Мадам не спала всю ночь?
— Да, — ответила она и быстрым шагом вышла, направившись с питьем в спальню.
Дик лежал в неудобной позе в лихорадочном полузабытьи. Температура так и не упала. На этот раз приступ выдался тяжелым. С Дика лился пот, а кожа стала сухой, шероховатой и обжигающе горячей. Каждый день тоненький серебряный столбик ртути, запертый в стекле, мгновенно взмывал вверх, поэтому у Мэри практически не было необходимости придерживать градусник, когда она вставляла его Дику в рот. С каждым разом столбик ртути поднимался все выше и выше, покуда однажды в шесть вечера не достиг сорока с половиной градусов. Такой жар держался всю ночь. Дик метался, стонал и бредил. К раннему утру температура упала ниже нормы, и Дик стал жаловаться на холод и просить принести еще одеял. Однако он и так уже был укутан во все одеяла, что имелись в доме. Мэри нагрела в печи кирпичи, завернула их в тряпки и положила ему в ноги.
В ту ночь Мозес подошел к двери спальни и, как обычно, постучал в деревянный косяк. Она взглянула на него через проем промеж разведенных расшитых занавесок из дерюги.
— Чего тебе? — спросила она.
— Мадам вечером оставаться в комнате. Я оставаться с хозяин.
— Нет, — покачала она головой, подумав о долгом ночном бдении вместе с туземцем. — Нет, ступай обратно в поселение и ложись спать. Я посижу с хозяином сама.
Он шагнул вперед, преодолев занавески и встав так близко, что Мэри слегка съежилась. Она увидела, как Мозес сжимает в руке мешок с кукурузой, который, по всей видимости, приготовил на вечер.
— Мадам надо спать, — сказал туземец. — Она усталая, да?
Мэри чувствовала, сколь сильно от усталости и напряжения натянута кожа вокруг глаз, однако резким нервным голосом она произнесла:
— Нет, Мозес. Я должна остаться.
Чернокожий подошел к стене, где аккуратно поставил между двумя шкафами мешок. Потом он разогнулся и обиженно, даже с укоризной заявил:
— Мадам же не думает, что я буду плохо смотреть за хозяин? Я тоже иногда болеть. Надо держать одеяла на хозяин, да? — Он подошел к кровати, встав не слишком близко, и уставился на горящее лицо Дика. — Я давать ему это питье, когда он проснется, да? — Этот отчасти добродушный, отчасти укоряющий тон туземца обезоружил Мэри. Она быстро глянула на его лицо, избегая смотреть в глаза, и тут же отвернулась. А ведь, оказывается, смотреть на него не страшно. Она поглядела на его руку — огромную черную руку с чуть более светлой ладонью, висевшую безвольно, как плеть.
— Мадам думать, я не приглядывать за хозяин хорошо? — не отступал Мозес.
— Нет, но я должна остаться, — помедлив наконец взволнованно ответила она.
Туземец нагнулся и расправил одеяла, покрывавшие спящего Дика, с таким видом, словно волнение и нерешительность Мэри уже являлись для него достаточным ответом.
— Если хозяину совсем плохо, я звать мадам, — пообещал он.
Мэри увидела, как, ожидая, когда хозяйка наконец уйдет, он встал у окна, загораживая прямоугольник усыпанного звездами неба, на фоне которого проступали сучья и ветки деревьев.
— Если мадам не спит, она тоже заболеет, — сказал Мозес.
Мэри подошла к шкафу, откуда извлекла длинную куртку. Прежде чем уйти из комнаты, она произнесла, чтобы показать свою власть:
— Если он проснется — позовешь.
Подчиняясь инстинкту, Мэри направилась к своему прибежищу — дивану, стоявшему сразу за дверью, дивану на котором, бодрствуя, она провела столько часов. Усевшись, она беспомощно вжалась в угол. Мысль о том, что чернокожий проведет всю ночь в соседней комнате, так близко к ней, была для нее непереносима. Сейчас их разделяла лишь кирпичная стена.
Через некоторое время Мэри передвинула подушку в изголовье и улеглась, прикрыв ноги курткой. Ночь выдалась тихой, и воздух в комнате оставался практически недвижим. Тусклое пламя в лампе горело ровно, и маленький огонек отбрасывал отблески, силясь рассеять тьму под крышей, выхватывая из мрака гофрированный металл и балку. В самой комнате оставался лишь небольшой крут света на столе. Все остальное окутывала тьма, из которой проступали только смутные вытянутые очертания предметов. Чуть повернув голову, женщина посмотрела на оконные занавески: они висели неподвижно. Мэри стала внимательно вслушиваться, и тихий шум ночной жизни буша, доносившийся снаружи, показался ей не менее громким, чем оглушительный стук собственного сердца. Среди деревьев, стоявших в нескольких ярдах от дома, закричала птица, застрекотали насекомые. Она услышала в ветвях шорох, словно сквозь них продирался кто-то большой, и со страхом подумала о низких согнувшихся деревьях, которые были повсюду. Мэри так и не удалось привыкнуть к бушу, она никогда не чувствовала в нем себя дома. Несмотря на долгие годы, прожитые на ферме, ее охватывала тревога при мысли о чуждости окружавшего ее вельда, в котором бегали маленькие зверьки и перекрикивались птицы. Очень часто, когда она просыпалась ночью, их крошечный кирпичный домик представлялся Мэри скорлупкой, которую вот-вот раздавит натиск враждебного буша. Часто она думала, что если бы они уехали, то по прошествии некоторого времени природа проглотила бы место их обитания, из пола бы потянулись вверх молодые деревца, расталкивая кирпичи и разрушая раствор, и несколько месяцев спустя от их дома не осталось бы ничего, кроме груды обломков среди новой поросли.