Требуется героиня
Шрифт:
В таких поселках и даже городках спектакль играется как-то торопливо, почти воровски. Актеры стихийно сокращают длинные монологи, адаптируют текст, даже путают привычные реплики. По времени любой спектакль подгоняется почти под кино. Но зрителю все равно трудно. Он грегочет в самых неожиданных местах. Схватывает лишь бытовщину, минуя даже не слишком глубокую философию. «Ага, во он – ейный любовник!», или: «Матку-то, матку-то обозвал, во сын! Ну, сын!»
Даже просто жить несколько дней в таком поселке утомительно. Хоть и в отдельном номере. Хоть какая райская красота кругом. Потому что в таких местах и к актерам внимание чисто бытовое, подглядывающее. Как в щелку. Все замечается и сразу ставится в вину. Взял рюмку в столовой – уже поползло: «Пьет». Собрались вместе
Будь Юрий на месте… Не совсем ясно даже – на каком. Словом, имей он власть и силу, он бы перетряхнул к черту руководство в таких поселках. Даже если они двести процентов плана дают. Когда вот так принимают театр, это уж первый признак, что крупно неблагополучно с руководством. Есть какая-то червоточина. И людям живется мелко и неинтересно, раз они так коммунально цепляются к мелочам и нелюбопытны в главном.
Есть же у них в области Шишкинский леспромхоз, куда каждый актер готов выехать днем и ночью, даже не в свою очередь. Уж кажется – дырка, дальше некуда, от железной дороги триста километров. Клуб в бывшей церкви. Акустика, правда, великолепная, шепотом можно говорить, но работать приходится на пятачке, где двое лбами столкнутся. Зато этот клуб всегда полон и у входа еще спрашивают «лишнего билетика». А когда работаешь, на тебя смотрят живые глаза, тебе улыбаются из зала дружелюбные рты, на тебя нацелены раструбом веселые уши. И после спектакля тебя останавливают на улице: «Когда теперь к нам? У-у-у! А раньше нельзя?» И директор леспромхоза, здоровяк в унтах полярника, говорит прощаясь: «Вы мне полплана дали!»
Этот директор в Шишкине и поставил дело. Сразу закупает все билеты, полный сбор. Из каких фондов? Юрий в этом профан. Потом будто бы плотно садится в кабинете, попирая унтами премиальный ковер, ковров он не любит. И начинает вызывать бригадиров: «Скрыпник! Есть, брат, на твоих орлов четыре билета. Да, на спектакль. Хватит – четыре, больше вы не наработали. Вон Семенову восемь, конечно, дам. Заслужил!» И бригадир Скрыпник, который, может, и вовсе ни одного брать не думал – за свои ведь, кровные! – сразу глубоко заглатывает крючок. «Как же так: Семенову, значит, восемь, а мы, значит, хуже? Это еще надо посмотреть!» И вокруг театральных билетов неожиданно распаляются шишкинские страсти. И кому совсем не досталось, тот вдруг чувствует себя оплеванным. Непривычным таким, интеллигентским, методом. Оставили без театра, как девчонку без сладкого. Никому всерьез не расскажешь, даже не напьешься – засмеют. А противно. Глядя на красномордого здоровяка, никак не подумаешь, что он способен на тонкое маневрирование. Танк. Кажется, ему бы только по бездорожью ломить…
«…Да, в Сямозере зал тяжелый…» – сказал дядя Миша.
«…Как на себе тащишь…» – вздохнула артистка Воробьева.
У Дарьи Степановны Воробьевой – замкнутое, сухое лицо с пронзительными чертами. Она даже улыбается скупо, чтоб не было морщин. Шея только выдает возраст, не спрячешь, не загримируешь, для актрисы самое страшное – шея. Дарья Степановна играет на сцене властных старух, женщин Нискавуори, умеющих за себя постоять. В антракте к ней лучше не подходи – так и осадит взглядом, испепелит, она до конца спектакля уже не выходит из роли. И потом еще долго спичку не может чиркнуть: руки дрожат.
А в жизни Дарья Степановна добра и сентиментальна. Плачет, когда перечитывает Жорж Санд. Каждое утро моет подоконник за голубями. Первой здоровается с начинающими актерами и всех без исключения называет «деточка». Иногда – даже Хуттера, когда рабочий азарт достигает предела: «Вы здесь, деточка, не правы. Я эту сцену иначе вижу». С каждой получки отправляет посылки сестре. У Дарьи Степановны старшая сестра в доме инвалидов, а больше нет никого. Она бы сестру давно к себе
В праздники Дарья Степановна выпивает бокал шампанского и вдруг просит соседа по столу: «Ты меня, деточка, только, пожалуйста, не предавай! Я прямо не переживу, если ты меня предашь!» Посторонние шарахаются. А свои к этому, конечно, готовы и стараются быть рядом. Свои отвечают быстро: «Что вы, Дарья Степановна! Да ни за что на свете!» Тогда Дарья Степановна сразу светлеет и говорит: «Конечно, деточка. Не обращайте внимания. Идите танцевать».
Когда-то Дарья Степановна пострадала из-за пустяка, устный жанр, теперь по телевизору хлестче рассказывают. Говорят, там она читала на память Есенина, и уголовники ее берегли за это. Говорят, что в молодости она была сильной, веселой женщиной, а теперь бокал шампанского для нее – предел.
«Одно могу гарантировать, – сказал заслуженный артист Витимский, – если у них в клубе мороз, я работать отказываюсь…»
«Только если не ниже двенадцати, – твердо сказал дядя Миша. – Как на месткоме решили, так и будет».
Это давняя выездная беда – температура. Зрители жмутся друг к другу, в пальто, в шапках, ногами стучат: греются. А актеры расхаживают по сцене в безрукавках и декольте, дрожат за кулисами, собирают синие губы в улыбку, по тексту: «Жарища, как в Африке!», и холодный пар тяжело вываливается из простуженных глоток. Потом не спасешься ни медом, ни двумя одеялами, которые тоже надо еще вымаливать у гостиничного начальства. Потом врачи удивляются, почему у актеров радикулит – почти профессиональная – болезнь. И актрисы не вылезают из консультаций. Об этом на всех месткомах кричат. И директор только руками разводит: мол, клубы далеко, а он один. Недавно очередной раз твердо постановили: ниже двенадцати не работаем.
«Надо же их когда-нибудь проучить», – сказал дядя Миша.
Когда-то дядя Миша был нетерпим и горяч.
В пятьдесят четвертом на торжественном заседании он дал по физиономии режиссеру Трубицыну. Трубицын после спектакля зашел к выпускнице ГИТИСа Аллочке Петровой на чашечку черного кофе и попутно сказал ей: «В новой пьесе я тебя пока что не вижу. Как режиссер. Но если ты не возражаешь, чтоб я остался на этой прелестной тахте до утра, я обещаю пересмотреть свои позиции». Возможно, он изъяснился более поэтично, чем сохранила история. И даже предпринял кое-какие действия, неувенчавшиеся.
Аллочка во втором часу ночи прибежала в театр и ревела на плече у сторожихи. Утром директор потребовал Трубицына. Но тут все сошло довольно гладко, поскольку много говорилось об одаренности и вообще был взят отеческий тон, «как мужчина с мужчиной». Днем Трубицын лениво извинился перед Аллочкой по телефону. Она сказала: «Мне так противно! Такая грязь!» Он сказал: «Грязь? Ну, очищайся». – И повесил трубку. Через час Аллочка Петрова принесла заявление об уходе. А вечером в фойе при свете праздничных люстр и большом скоплении городских мэтров дядя Миша дал Трубицыну по физиономии, сопроводив это категорическим пояснением: «В нашем театре, скотина, постельного режима никогда не было, нет и не будет, понял?!»
Режиссер Трубицын сдачи не дал, хотя физически мог. Поэтому драки, собственно, не было. Но скандал все равно вышел. И долго еще напоминали с трибун, что недопустимо слаба постановка воспитательной работы среди актеров и вообще в коллективе драмтеатра. Дяде Мише влепили строгача за самоуправство, а Трубицыну все же пришлось уехать, как он ни крутился. Сейчас он главрежем на Сахалине, уже несколько лет. И когда эта фамилия мелькает в газете, старые актеры обязательно тычут дяде Мише: «Гляди, крестник-то живой! Растет! Гордись!» И дядя Миша отпихивается: «А чего? Способный мужик! Он и тогда был способный!» – «Способный!» – подначивают вокруг. – Ты ему хоть открыточку к празднику брось, порадуй крестника!»