Требуется секретарша
Шрифт:
Вдова упала на пол, и старуха стала пинать ее с остервенением ногами. Наконец вдова перестала издавать звуки, и я поняла, что пора вмешиваться. Я была, конечно, ошеломлена тем, что не вдова, а ее больная сестра оказалась здесь главной виновницей, но все-таки сон не совсем обманул меня, и большой неожиданностью для меня это не явилось.
— Оставьте женщину в покое! — властно приказала я, войдя в комнату.
Зверь, дикий и обезумевший, повернулся ко мне в образе парализованной Любы и злобно оскалился. Ничего человеческого уж не было в этом страшном существе.
Лязгнув гнилыми зубами и страшно оскалившись, оно прыгнуло на меня, выставив скрученные пальцы с длинными ногтями. Я едва успела уклониться и отскочила за стол. Оно неожиданно резво прыгнуло через него и таки умудрилось когтем расцарапать мне лицо в полете, однако свалилось при этом на пол. Но тут же вскочило и опять бросилось на меня. Что мне было с ним делать? Бешеное животное можно остановить, только убив. Оно будет до конца извиваться, лягаться, царапаться и кусаться, не чувствуя боли, пока не уничтожит опасность или не умрет само. Мне это было
Но здесь был не тот случай. Я не знала, что делать с этой психопаткой. Конечно, я могла ее скрутить и отправить в больницу. Вдова бы потом так же безропотно носила ей апельсины в психушку, после того как она мучила ее пятнадцать лет. Оно ей надо? Но узнать ее мнение я не могла — женщина лежала у дивана без движений. Тогда что? Прикончить эту человеческую падаль? Потом руки не отмоешь… Ну почему, почему мне все всегда приходится решать самой?! Пропади оно пропадом, будь что будет!
…Бешеная баба уже летела на меня со своими когтями, и я психанула. Подпрыгнув, насколько позволял потолок, я пяткой вогнала ее здоровенный нос прямо в мозг. Раздался хруст, безумие в глазах мнимой паралитички остановилось, и белки стали быстро наполняться кровью. Больше она уже ничего не напишет для человечества, ничем не порадует и не удивит. Да, впрочем, и машинка у нее сломалась…
…Уложив Екатерину Матвеевну на диван, я села рядышком и стала ждать, когда она очнется. Все лицо ее было разбито и залито кровью, руки исцарапаны, а на шее виднелся синий след, словно кто-то душил ее. Теперь я поняла, почему вдова даже в жару носила на шее платок.
Когда она пришла в себя, первым делом спросила, едва ворочая разбитыми губами:
— Это ты, Люба?
И посмотрела на меня. Боль в глазах сменилась удивлением, и тут же в них появился ужас.
— Что… что ты здесь делаешь?! — пролепетала она, пытаясь подняться. — Где моя сестра?
— Лежите, лежите, Екатерина Матвеевна, — ласково проговорила я. — Ваша сестра только что отправилась туда, где ее ждут уже пятнадцать лет, — в ад.
— О чем ты говоришь? — Она все-таки поднялась и села, ища глазами по комнате. — Люба, где ты?
Похоже, преданность сестре граничила в этой женщине с инстинктом самосохранения. Такой слепой и нелепой верности я еще не встречала. Но это ее личное дело.
— Она умерла и больше вас не тронет.
— Как умерла? — упавшим голосом спросила она. — Зачем? — И уставилась перед собой невидящими глазами.
— Споткнулась и ударилась носом об угол стола, — утешила я ее. — Все кончилось…
— Это все из-за тебя, — печально сказала она. — Это ты ее убила, я знаю. Я сразу поняла, когда тебя увидела, что ты погубишь мою жизнь… Ты во всем виновата… Мне больше незачем жить…
— Расскажите мне все, если хотите, — предложила я. — Облегчите душу.
— А там, — она подняла глаза вверх, — там уже все знают? — Нет.
— А как ты прошла сюда?
— Пробралась как кошка.
Она обреченно пожала плечами и безжизненным голосом произнесла:
— Впрочем, теперь уже все равно. Где она?
— Там, за столом, лежит ее тело, а душа уже под землей, в аду.
— Не говори так, — она скривилась. — В аду хорошо…
— О чем вы?
— Там все смеются… Смеются те, кто мучает, смеются те, кого мучают. Они уже не могут плакать и поэтому смеются… Там хорошо…
Я испугалась, что она сейчас сойдет с ума, и легонько похлопала ее по щекам.
— Успокойтесь, ради Бога. Объясните, лучше, что тут вообще происходит?
Она вдруг всхлипнула, потом высморкалась в край платка, глубоко вздохнула и ровным голосом заговорила:
— Теперь ведь я могу все рассказать, правда? Меня же не будут бить? — убеждая саму себя, бормотала она. — Я давно хотела кому-то рассказать живому, но только плакалась на могиле. Любаша… Она меня всегда понимала и никогда не ругалась. Она любила меня, а я ее погубила… ради Пети. Он так велел. Я ведь уже могу все рассказать? Правда ведь? И расскажу… — Она повернула ко мне бледное, изможденное лицо. — А ты никому не расскажешь?
— Да о чем рассказыватъ-то? — не стерпела я. — Вы же ничего не говорите!
— Разве? Странно… — Она подняла на меня мертвые глаза и безучастно махнула рукой в сторону стола. — Там не Любаша лежит… Это мой Петя был…
— Что?! — я едва не свалилась с дивана. Разум отказывался верить в происходящее, но, глядя в эти страшные глаза, я поняла, что она говорит правду. Мысли мои начали путаться, и я с трудом заставила себя сосредоточиться.
— Ты слушай и не перебивай. Мой Петя очень талантливый человек, очень талантливый. Таких, может, больше и не будет никогда, как он. Сама же знаешь, как его книги раскупают. Он и раньше писал всегда, когда его еще и не печатали даже. А он все равно писал днем и ночью. Я и замуж за него вышла потому, что он хотел писателем стать. Мне другого и не нужно было. Я все для него делала, поила, кормила, ухаживала, работала за двоих, лишь бы он мог творить. Пылинки с него сдувала, не слушала никого, ковром стелилась, чтобы только он мог спокойно работать. Вся деревня надо мной смеялась, когда я его привезла сюда из Липецка. Мы с ним там в библиотеке познакомились. Я книги выдавала, а он в читальном зале сидел, на писателя учился. Но его никто не понимал. Они ведь тупые все, правда? Графоманом называли, бездари, — она усмехнулась. — Но он всем доказал, что гениален, всем этим
Я отстранилась от этой непонятной женщины, боясь, как бы она и мне нечаянно чего-нибудь не переломила, и теперь, сохраняя на лице выражение полного женского взаимопонимания и вежливости, ловила каждое ее слово, чтобы ничего не упустить. Она продолжала:
— Любочка никому ничего не сказала, конечно. Поняла меня. Да и как тут не понять? Она же любила меня… Простила. Людям сказали, что сама свалилась по глупости. Лечили ее долго, да только до коляски вон и долечили, а дальше не смогли. Петенька злой ходил, писать ничего не мог, только бумагу переводил. Хорошо хоть мы ее в туалете использовали и не так жалко было. Он подозревал, что я к сестре руку приложила, но та молчала, а мне и вовсе без надобности говорить. А однажды, когда он уже со мной спать начал, он говорит: чего тебе за двоими ходить? И рассказал мне весь свой план. Долго думал над ним, а вот же придумал, и все так оно и случилось, как замышлял — признали его книги-то… Сыпани, говорит, сестренке мышьяку в еду, а меня похоронишь. Я сначала не поняла, зачем это все, но он же, если начнет убеждать, так кого хошь уговорит. Ты, говорит, делай, а я тебе все подсказывать буду по ходу. А сестра все равно не жилица, лишнюю долю съедает, а каково тебе, мол, одной горбатиться? И то правда, я ведь и за ней, больной, и за ним ходила, чтобы он писать не переставал, а то уж грозить начал, что брошу все и уйду и тогда живите как хотите. Я уж извинялась перед ним, любезничала по-всякому, а тут-то Он и предложил мне свой план. Говорит, делай или прощай, живи со своей сестрой. А я как представила, что с Любаней одна останусь да в глаза ее укоряющие смотреть буду, так и перевернулось все внутри… Век не забуду, как она на меня тогда смотрела, когда я ее мышьяком-то кормила. Словно поняла все, есть сначала не хотела, все отказывалась, не голодная, говорит, не хочу… Пришлось вот так силком и вливать… — Она вздохнула и высморкалась в платок. — Петенька держал, а я вливала отравленный суп ей в рот. Суп тогда, помню, вкусный был, гороховый, ее любимый. И чего она отказывалась? А она ж шевелиться не могла совсем, только верхняя часть работала. Ну и померла сестренка. Царство ей небесное, — она набожно перекрестилась. — Мы ее под Петеньку нарядили, постригли, подмазали. Они, правда, похожи были на лицо. И всем сказали, что Петя умер. У нас туг, в деревне, все просто, никто и не проверял, отчего помер. Потом — тогда как раз Брежнев умер, и всем вообще не до Пети было — только о вожде и говорили, его жалели, плакали все. Так что схоронили мы ее, то бишь Петеньку моего, а он сам в кресло сел и парик все носил, пока свои волосы не отросли. Его, честно говоря, в деревне не очень жаловали. Люди и не жалели, что он помер, а мне и на руку. К нам в дом вообще никто не ходил, мы ж на отшибе живем, нелюдимые всю жизнь были. Петенька, помню, все радовался, что так удачно все сошло. Он хотел пару-тройку лет выждать, чтобы смерть его в умах укоренилась, а потом уже писать. За это время и погреб этот выкопал, все здесь устроил потихоньку. А тут как раз и перестройка началась. Ну, словно Господь помогал нам, своей десницей вел. В девяностом году, когда он первую книжку про перестройку написал и наказал мне в издательство ехать, мне так страшно было, кошмар просто. А он говорит, что все будет хорошо, что все рассчитал и время нынче такое, мутное, значит, что можно хорошую рыбку поймать на гнилую наживку. Все ж таки умница он у меня был, что ни говори. Гений похлеще Толстого. Я потом уж и бояться перестала, когда другие книжки пошли. Тем более что в издательстве так хорошо принимали, по телевизору показывали. Мне Петенька все подсказывал, что нужно говорить, как на вопросы отвечать, как вести себя — все знал…