Трест имени Мопассана и другие сентиментальные истории
Шрифт:
В самый разгар этих похорон вдруг широко открылась дверь, и в зал, помирая со смеху, ввалился Яшка Кирячок, отлучавшийся к прорабу с последним ультиматумом: либо пусть приходит, либо пусть пеняет на себя. За Яшкой шел-таки сам Степан Иванович. В мрачнейшем расположении духа.
— А где же именинник и его именинница? — спросил Яшка, неуместно гыкая. —Так я вам могу сказать, где они. Они на старой автостанции. Целуются, гады — аж дым идет! Но вам от меня спасибо, что не все сожрали.
И тут все разом задвигались, зашумели. И кто-то вдруг подарил китайскую шкатулку официантке Рае за
А Степан Иваныч весь вечер горько жаловался, что вот такое надругательство ему устроили из-за любовной ерунды. И вообще все тут неблагодарные, и не стоило их учить, трепать зря нервы, и не стоило с самого начала идти на этот проклятый монтаж, где все такие и не имеют сочувствия...
...Два месяца спустя Крыси-Мауса взяли в армию на действительную. И он недавно прислал на ГРЭС письмо, что является отличником боевой и политической подготовки и всегда готов ответить двойным ударом на удар поджигателей войны. А та девчонка из Запорожья (может быть, помните?) его ждет и даже один раз приезжала в гости в часть как невеста воина Советской Армии. Зовут ее Виктория.
Конечно, ребята ее помнили. Степан Иваныч, конечно, тоже помнил. И все еще сильно обижался. Судя по этому его «тресту имени Мопассана».
Континентальный характер
Стояла поздняя осень. Она и в Гапоновке была красива, хотя стройка уже вломилась в село, растолкав плечами хаты и деревья.
Здесь все уже гудело, звенело железом, орало хриплыми голосами монтажников, рявкало сиренами самосвалов, стучало дизелями, шипело и свистело компрессорами. В одной луже, как в премированном фотоснимке «Старое и новое», отражались сразу клуня, крытая соломой, и башенный кран.
Но что-то все-таки осталось от осенней деревенской грусти... И сломанный бульдозер, приткнувшийся к стене столовой, был весь осыпан красноватыми кленовыми листьями, похожими на детские ладошки — сморщенные, с приподнятыми концами-пальчиками.
А нам и без всякой осени было бы грустно. Кончилось наше дело, сдан наш объект. И теперь — кому совсем увольняться, кому хлебать эту самую «романтику дальних дорог», кому (всего лишь двадцати, наиболее ценным) оставаться на месте, загорать на средней ставке, пока начнут следующую турбину.
Мы сидели небольшой компанией в дальнем углу нашей кормушки за двумя сдвинутыми впритык столами. И пили «Советское шампанское», закусывая салом, круто посоленными помидорами и богатым осенним винегретом, называвшимся в меню «Салат Весна».
Мы могли бы пить и водку (хотя это строго запрещается и, если кто попался, — сразу фото в «Комсомольском крокодиле»: «Не проходите мимо!!!»). Но сейчас дружинники — вон они ходят, скучают с красными повязками — нам бы и слова не сказали.
Потому что дружинники тоже люди, они не какие-нибудь посторонние общественники. а тоже монтажные ребята и хорошо понимают, какой у нас момент...
Но мы пили все-таки не водку, а этот квасок с серебряной головкой за три двадцать бутылка. Потому что Иван
Столовая жила своей отдельной громкой жизнью. У раздаточных окошечек топталась очередь черных спецовок с белыми подносами. Иногда кто-нибудь пытался пролезть под перила и ухватить без очереди борщ или биточки. Но его щелкали по лбу и гнали вон: нечего, нечего, не больной постоять, у всех свидание, все заочники, у всех трое детей плачут.
Но некоторых, однако, без звука пропускали вперед. Например, котельщиков с шестого. Им, бедолагам, и так страшно доставалось, и очередь «входила в положение».
Еще позавчера и нас так пропускали. Потому что тогда горели мы. А сейчас все в порядке, мы уже не горим, мы вообще ничего — вот сидим в хороших костюмах из материала «метро», едим, пьем, беседуем и смотрим по сторонам,
Черт-те какое настроение, даже смеяться не весело.
Время от времени к нашей компании кто-нибудь подходил. Подкатились, например, два подсобника, которые в последнее время работали с нами. Культурные ребята, с десятилетним образованием — и в дымину пьяные.
— Значит, все! — с жалким нахальством сказал один. — Мавр сделал свое дело, мавр может уходить!
Иван Грозный, наш старший прораб, который нахальства не выносил, а когда видел пьяного монтажника, вообще впадал в страшную лютость, тут вдруг стал их ласково обнимать, и трепать по плечу, и уговаривать:
— Бросьте расстраиваться, ребята. Такое дело особое — нельзя снижаться. Новый объект когда еще будет! Как же всех столько времени держать? Народные деньги зря переводить? Что же страшного: можно здесь на эксплуатации устроиться, не хочешь — пожалуйста, страна необъятная, работы, как говорится, непочатый край...
— Мерси! — еще нахальнее сказал второй десятиклассник. — Прекрасные слова. Можно, я запишу?
Потом к нам подсел Гончарук, небольшой такой, аккуратный парень, лет, наверно, двадцати пяти. Он с нами всего месяца три работал или четыре. И все молчал. Какая-то в них, что ли, заграничность, есть, в этих львовских ребятах: вот замкнутость, и такая прическа прилизанная — волосок к волоску, и костюмчик слишком хорошо сидит, как на артисте.
— Ну, что? — говорит Гончарук. — Закурим, хлопцы, чтоб дома не журились.
И он вывалил на стол из всех карманов десятка два голубых патронов из какого-то тонкого металла. На каждом нарисована корона и написано «Корона-коронас».
— Вот. Берите, хлопцы. Гаванское производство…
Мы развинтили эти патрончики, и в каждом, как абиссинская принцесса, покоилась темно-коричневая сигара, запеленатая в особую бумагу — прозрачную и ломкую, как ледышка. Женя — наш младший — тоже взял сигару и повертел: с какого она боку зажигается?
И мне вдруг вспомнилась Австрия, где я был тем летом по туристской путевке. Бад-Гастейн — роскошный курорт в Альпах, с водопадом, рычащим прямо посреди главной улицы, для удобства отдыхающих миллионеров, чтоб им далеко не ходить.