Третий брак
Шрифт:
У дяди Маркусиса было немало племянниц: дочери тети Бебы, дочери тети Негрепонти и так далее и тому подобное. Теперь почти никого из них нет в живых. Один за другим ушли все, нет больше семьи. Но тогда мы были большой семьей. А изо всех своих племянниц больше всего дядя Маркусис любил меня. «Была бы ты лет на десять постарше, – говаривал он мне то ли в шутку, то ли всерьез, – или я помоложе, как когда-то, я б тебя украл, вот было бы шуму на весь мир!» Дядя Маркусис, самый старший из маминых братьев, остался холостяком. Никто не мог понять почему. В детстве мы слышали, как взрослые намекали на какую-то вдову. Они говорили на птичьем языке, думая, что так мы ничего не поймем: «И-как и-по-и-жи-и-ва-и-ет и-на-и-ша и-вдо-и-ва?» – и лукаво подмигивали друг другу. Ходили слухи, что у него связь с вдовой его старого друга. «Мама, а почему дядя Маркусис не женится?» – спросила я как-то покойницу-маму. «Не твое дело!» – отрезала она. Ни одна из сестер не стремилась
Имение дяди Маркусиса граничило с владением Лаханасов. Старый Лаханас почти уже врос в свои земли в Кифисье и был из старой крестьянской семьи, но сын его выучился на адвоката, стал модным и вращался в высшем свете. Он даже прошел в парламент и был накоротке с Драгумидисами, с которыми дядя Маркусис обменивался только сухим «здравствуйте». Так вот у этого младшего Лаханаса было двое детей: дочь того же возраста, что и Динос, и сын на два года старше меня, Аргирис. Чего мы только не вытворяли, на нашем счету числилось столько шалостей, что хватило бы и на десятерых! Самым невинным развлечением в нашей компании было забраться в чужой сад и натаскать фруктов. В наших собственных садах было все, чего только душа ни пожелает. Фрукты гнили в вазах. Но мы предпочитали ворованное: запретный плод, он, как известно, слаще. Мы просто изнемогали без приключений. Ах, и что я была за сорванец, не хуже мальчишки! Жизнь во мне била ключом, уж я-то не спала на ходу, как моя дочь. Мы ездили верхом и доезжали до самой Экали – в то время люди еще держали лошадей – или отправлялись в Кокинару, падали в заросли тимьяна и любовались Афинами.
Аргирис был высоким и белокурым, он совсем не походил на грека. Дядя Маркусис, который терпеть не мог старого Лаханаса, утверждал, что никакие они не греки, а арваниты [7] . Иногда я пытаюсь вспомнить черты его лица и не могу. Столько лет прошло с тех пор! И у меня не осталось ни одной его фотографии. Я отослала ему их обратно – все до единой. Единственное, что я помню, это запах его тела, смешанный с ароматом тимьяна. Каждый раз, когда пахнет тимьяном или я слышу это слово, я вспоминаю Аргириса, и вот мы снова лежим в зарослях душистой травы, и снова его голова покоится у меня на коленях, и снова он читает мне стихи. Он обожал поэзию:
7
Греки албанского происхождения.
Он читал так, как будто бы был уже стар, познал и потерял счастье не один, а тысячу раз. Бедный Аргирис! Может, это твое «ах» виновато, что я так страдала. Знал бы ты, как дорого заплатила я за свою недоверчивую любовь, как дорого плачу до сих пор!.. Такова жизнь: ей и дела нет до наших смягчающих обстоятельств. Ведь это не только моя ошибка. Я бы попросила вызвать и дядю Маркусиса. Да что я, собственно… Ему тоже не забыли выслать счет. Под этой луной нет никого, кто не оплатил бы свои счета!..
Когда мы окончили гимназию, я хотела поступить в университет на юридический факультет. В школе я всегда была первой в классе по сочинениям и истории. Папа меня поддерживал, он был прогрессивным человеком и верил в эмансипацию женщин. Но мама, которая никогда его не понимала, видела в его вере лишь корыстный расчет. Никто не говорит, что он не был бабником, но он верил в эмансипацию не потому, что ему нравились женщины. «Дай детке поучиться год-два в университете, пусть прочистит мозги!» – уговаривал он ее. Но мама, мама была твердо убеждена в том, что место женщин в доме и единственное их предназначение – брак и воспитание детей. Нет, ты только подумай, не иметь никакой другой цели в жизни, кроме воспитания Марии!..
Я ее не осуждаю. Она сама всю свою жизнь пахала, как мужик, если не больше, вот и пришла к выводу, что брак – самая легкая работа для женщины. Она не хотела, чтобы и я была вынуждена бороться за кусок хлеба. Да и боялась, что, если я буду изучать юриспруденцию, перестану быть женщиной. «Увижу, что станешь суфражисткой, – кричала она каждый раз, когда видела меня с философской книжкой из папиной библиотеки, – так чтоб духу твоего здесь не было!» Папа вынужден был сдаться и посоветовал и мне сделать то же самое. Не хотел ее огорчать. В то время ее здоровье пошатнулось. Из-за большого количества работы и тяжелого переутомления она и так уже была на грани нервного срыва.
У благородного Аргириса всегда была благородная страсть – он хотел стать врачом. Ему нравилась хирургия. Когда мы были детьми, он ловил лягушек и мышей, вспарывал им животы и показывал мне различные органы: сердце, почки, желудок, даже отверстие, через которое лягушки испражняются. Его сестра Надя и Динос не выдерживали этого зрелища. Как видели очередную мышь с кишками наружу, бледнели и сбегали. Но я сидела как прикованная и смотрела с любопытством. Динос, который ябедой родился, ябедой был, бежал к маме и жаловался, а та только грустно качала головой и говорила, что не понимает, как из ее благодатного чрева могла выйти такая скверная девчонка. Но папа, многие годы проработавший заместителем директора зоологического музея и забальзамировавший тысячи животных и птиц, подмигивал мне и говорил: «Не обращай внимания, она ничего в этих делах не понимает».
Но, само собой разумеется, Лаханас, у которого не было другого сына, имел на него совсем другие виды: Аргирис должен был стать адвокатом, как и его отец. Сегодня у детей куда больше свободы в выборе той профессии, что им нравится, если, конечно, они знают, что им нравится, а не подобны моей бессмысленной дочери. Но в те времена у родителей еще было право вето. Аргириса записали на юридический факультет. Эпохе игр пришел конец. Мы больше не воровали фрукты в чужих садах, не носились как сумасшедшие, не ездили верхом (между тем дядя Маркусис продал трех лошадей и купил автомобиль) и не обнимались прямо на дороге – и у камней бывают глаза. Как-то вечером приятельница моей матери увидела нас в Заппионе, понеслась к ней и дала полный отчет о нашей деятельности. Мама, которая и понятия не имела, что я встречалась с Аргирисом и в Афинах тоже, закатила чудовищную сцену. «Ах, вот почему нам так приспичило стать адвокатшей! – кричала она с торжеством. – Уж я-то предупреждала твоего отца, что здесь дело нечисто, говорила ему, а он не верил и имел наглость заявить, что я слишком подозрительна и хитра, как все греки!..» С этого дня моей свободе пришел конец. Да и Аргирис тоже уже не принадлежал себе, как раньше. Теперь мы могли видеться только в перерывах между парами – университет был рядом с нашим домом. Мама больше не пускала меня в Кифисью так часто, как раньше. Дядя Маркусис вздыхал: «Ты меня совсем не любишь, ты меня покинула!» Но, видимо, однажды он все-таки спросил маму, почему меня больше не пускают в Кифисью, и та рассказала ему про любовную идиллию. Точно не знаю, как все это вышло. Знаю только, что однажды он пришел к нам пообедать (с тех пор как он купил автомобиль, мы видели его гораздо чаще, чем раньше), а после еды увлек отца и заперся с ним в гостиной. Предчувствия никогда меня не обманывали. Я знала, что они говорят обо мне и Аргирисе, и сердце мое разрывалось от тревоги. Я знала, что дядя Маркусис не выносит Лаханасов, но доверяла папиной справедливости. Я, конечно, ожидала обычных возражений, но и предположить не могла, что кончится тем, что он вызовет меня в гостиную и с непривычно жестким видом объявит, что впредь все встречи с Аргирисом под запретом. Я зарыдала и пригрозила, что наложу на себя руки. Я твердила, что он должен объяснить причину запрета. «Я уже не ребенок, – проговорила я, – объясни же мне наконец, в чем дело». – «Не могу, – с трудом ответил отец, – женщины в этом ничего не понимают». Я вышла из себя. «Так вот каковы твои прогрессивные взгляды», – процедила я. «Поговорим об этом в другой раз», – еле выговорил он, встал и вышел из комнаты.
Другого раза не понадобилось. Я все узнала от мамы. Она рассказала мне об этом с такой жестокостью, которую я смогла простить лишь потому, что знаю, как дорого она заплатила за это своим же собственным сыном. Не рой другому яму… «Хорош мне тут обмороки разводить, – сказала она, – дело обстоит так-то и так-то». Я смотрела на нее в оцепенении, будто меня ударили. Я готова была представить все что угодно, кроме этого. Я отчаянно рыдала, настолько я была потрясена, но потом начала думать: да правда ли это? И решила встретиться с Аргирисом и поговорить. (Обычно мы встречались с ним перед Академией.) Но в то самое мгновение, когда он пришел, в эту самую секунду я была настолько взволнованна, что меня не хватило на деликатное изложение неделикатных обстоятельств. Без лишних околичностей я выпалила, что дядя Маркусис нанял верного человека проследить за ним и выяснил, что у него была связь с одним из…
Я не успела закончить фразу. Увидела, что он краснеет, и поняла: он знает, о чем я. Я смотрела на него безмолвно, моля взглядом, чтобы он сказал, что это ложь. Даже и сегодня я задаюсь вопросом, что из тех обвинений было правдой, а что нет. Человек невинный пожал бы плечами или, наоборот, впал в бешенство, закричал бы, что на него клевещут. Он бы сказал мне, что я сошла с ума, если поверила в это, он бы начал меня обнимать и целовать. Это был единственный способ закрыть мне рот.
Но Аргирис покраснел, потом побледнел, посмотрел мне пристально в глаза – никогда я не смогу забыть этот взгляд, никогда, пока я жива, – сунул руки в карманы, встал и ушел, не произнеся ни слова. А я осталась одна под статуей Платона, онемев от горя и моля Бога о том, чтобы земля разверзлась и поглотила меня.