Третья карта
Шрифт:
Список украинских и польских интеллектуалов – цвет Львова, гордость Советского Союза и Европы, причем не только Европы славянской, – был утвержден Оберлендером, и уничтожение тысяч профессоров, врачей, художников и писателей было санкционировано. Второй список как бы прилагался к первому: список – он и есть список, в него, как в трамвай, можно натолкать – не лопнет; удобное это дело – с п и с о к на расстрел: он развязывает руки в главном, а под главным всегда можно протянуть с в о е.
БЕСЕДЫ
Уставших с дороги Омельченко и Елену поместили в доме, где жил Роман Шухевич. Им отвели ту комнату, где обычно останавливался Ярослав Стецко, – маленькую, с окном, выходившим на огород, разросшийся, словно сад: лето было раннее и жаркое, а в мае прошли хорошие дожди.
Шухевич, как заметил Штирлиц, был с Омельченко почтителен, несколько даже подобострастен, но в глазах его то и дело мелькала особого рода и г р а – такая появляется, если только с врагом говоришь.
Штирлиц решил не мешать Шухевичу и Омельченко: первая беседа самая ответственная, когда притираются разности. Он был убежден, что Омельченко назавтра расскажет ему все с мельчайшими деталями.
Шухевич, начальник воинских соединений Бандеры, был уполномочен вести любые переговоры с представителями других групп националистов.
«Пусть поговорят, – решил Штирлиц, – эта первая их беседа с глазу на глаз поможет мне войти в здешнюю атмосферу».
…А Штирлица на ужин пригласил Оберлендер. На столе был жареный гусь с яблоками, хлеб и бутылка хорошей горилки – немецких наставников снабжали продуктами из краковских армейских складов.
– Не рветесь из этой дыры в Берлин? – спросил Штирлиц.
– Рвусь. Видимо, урбанизм так же едко входит в моральные поры человека, как бензиновая копоть – в поры телесные.
– Урбанизм – это идея, – заметил Штирлиц, – а всякого рода идея порождает антиидею. Не пройдет и десяти лет, как вы станете яростным поклонником деревенской благости.
– Это рискованное утверждение, – ответил Оберлендер. – Прошу к столу, оберштурмбанфюрер.
– Благодарю.
– Начнем с горилки? Я готовлюсь к русской кампании: у них в отличие от нас сначала пьют, потом закусывают.
– Да?
– Да. И это правильней. Алкоголь дает обострение чувственного восприятия. А разве этот жареный гусь не есть сгусток чувств?
Штирлиц посмотрел на породистое лицо Оберлендера и не сдержался:
– Всякий молодой мыслитель обычно старается утрированно ярко излагать мысль, а сказать-то нечего: философия – наука возраста.
На какое-то мгновение Оберлендер стал словно скованный, даже заметно было, как он напряженно прижал к бокам толстые руки, но потом, расслабившись, резко потянулся к бутылке.
– В отношении молодости вы правы, – сказал он, стараясь не казаться обиженным, – и в отношении философии тоже. Но я – иного типа мыслитель: мне все смешно. Мои сентенции не что иное, как тяга к юмору, которым судьба меня обделила. Впрочем, всех немцев судьба обделила юмором: даже интеллигенты у нас сплошь серьезные, скучные профессора, страдающие так открыто, что это граничит с кокетством.
– Ну, уж если откровенно, вы тоже кокетничаете, говоря, что вам все смешно.
– Знаете, оберштурмбанфюрер, мне приятно с вами, – искренне сказал Оберлендер. – Вы не скрываете своей антипатии; значит, мне не надо вас опасаться – люди вашего ведомства тогда только опасны, когда они проявляют чрезмерную доброжелательность.
– Браво! – сказал Штирлиц. – Это верно. Браво!
Оберлендер положил Штирлицу ножку, а себе взял крыло.
– Приятного аппетита! – пожелал он и хрустко разломил крыло, и в этом треске раздираемой кости прозвучало для Штирлица что-то особенное, страшное – он даже побоялся признаться себе в том, что именно он почувствовал, особенно когда глянул на сильные, округлые, ловкие и мягкие пальцы Оберлендера. Внимательно оглядев крыло, тот открыл рот, белые ровные зубы его впились в мясо, и лицо сделалось сосредоточенным.
Какое-то время Штирлиц слышал только, что Оберлендер жевал, обсасывал, хрупал; он ел ужасно – словно работал. Покончив с крылом, он легко, словно промокашкой, тронул губы салфеткой и спросил заботливо:
– Как гусь?
– Великолепен.
– Господи, я забыл о приправах! – ужаснулся Оберлендер. – Сейчас скажу дневальному – на кухне в рефрижераторе отменные приправы!
Оберлендер вышел во вторую комнату, которая служила ему одновременно кабинетом и спальней, и набрал номер внутреннего телефона.
– Микола, будь любезен, принеси мне приправы из рефрижератора!
Вернувшись к столу, он начал обстоятельно прицеливаться к ножке, поворачивая в сильных пальцах кусок мяса, как ювелир – драгоценность.
– Что наш Рейзер? Не мешает? Сработались? – спросил Штирлиц.
– По-моему, он славный парень.
– Это не оценка работника гестапо: «парень» – либо возрастная категория, либо сексуальная.
– Я не сказал «парень». Я сказал «славный парень». Когда офицер армии так говорит об офицере гестапо, это не сексуальная и не возрастная оценка, оберштурмбанфюрер. Это оценка деловая.
– Это вы хорошо меня отбрили. Словом, сработались.
– Мне не приходится, к счастью, срабатываться ни с кем из ваших. Я должен срабатываться с подопечными. Они должны помочь успеху армии, а первый успех весьма важен, ибо он носит шоковый характер.
– Верно. Наши задачи находят полное понимание со стороны ваших украинских подопечных?
– Цели двух людей всегда носят разностный характер, даже при видимой общности. А что уж говорить о нациях…
В дверь постучали.
– Да! Войдите! – откликнулся Оберлендер.