Третьяков
Шрифт:
Крамской же был просто влюблен в него.
— Он учится живописи так, — говорил Иван Николаевич Третьякову, — будто живет в другой раз и что ему остается что-то давно забытое только припомнить. Это, я вам скажу, по таланту какой-то сказочный богач, не знающий счета своим сокровищам и щедро и безрассудно бросающий их где попало.
Увидев картину Федора Васильева «Оттепель», Крамской признался ему: «Ваша теперешняя картина меня раздавила окончательно. Я увидел, как надо писать. Как писать не надо — я давно знал».
Чувствовал ли Васильев, что ему не суждено вернуться домой?
Из Ялты от художника
«Очень грустно, любезнейший Федор Александрович, что Вы так расхворались! Бог даст, в хорошем климате Вы скоро поправитесь, но главное — прежде всего спокойствие и осторожность. Я немедленно выдал Ивану Николаевичу 200 рублей и с удовольствием перешлю Вам в Ялту остальные 500 рублей, только я думаю, что так как Вы останетесь в Ялте по июнь, то Вам вовсе не нужны деньги разом, и потому посылаю Вам пока 100 рублей, а потом буду высылать по мере Вашего требования, как напишете, так и буду высылать».
«Каждую картину я пишу не красками, а потом и кровью, каждая картина, кроме мучений, мне ничего не доставляет», — вырвется у Васильева в одном из писем.
К несчастьям других людей Третьяков относился с сочувствием.
Он сам пережил тяжелую душевную трагедию. В июне 1871 года у Третьяковых родился больной сын — Миша. Надо ли говорить, что пережили родители, узнав о неизлечимой болезни мальчика.
Прибыв в Ялту, супруги Третьяковы первым делом отправились навестить Ф. А. Васильева на квартиру, которую он снимал в доме Беймана.
Васильев только что передал оконченную картину «Горы и море» великому князю Владимиру Александровичу и получил от него заказ на четыре панно.
— Теперь я с грустью смотрю на начатые картины, видя всю невозможность их окончить, — говорил Федор Александрович гостям. — Более же всего тяготит то обстоятельство, что не удастся написать на конкурс; а я хотел, задал себе задачу написать наверное, то есть наверное хорошо.
Третьяков просмотрел все его работы: рисунки, эскизы, этюды.
Более других заинтересовали его наброски к картине «В крымских горах».
— Ни от кого и ни от чего не получал я такого святого чувства, такого полного удовлетворения, как от этой холодной природы, — говорил тем временем Васильев. — Да, это правда, и да будет она благословенна, хотя люди и говорят, что ей ни дурного, ни хорошего приписывать нельзя…
Из Крыма отправились в Германию. За семь недель успели побывать в Вене, Мюнхене, Нюрнберге, Дрездене, Берлине. Волнуясь о домашних, отправили в Толмачи телеграмму. Сергей Михайлович Третьяков отвечал успокоительно: «…дети совершенно здоровы… у нас все благополучно. Постройка в Толмачах идет довольно успешно».
Как никогда в тот год Павел Михайлович торопился с возвращением домой.
А. С. Каминский первым делом повел показывать сделанное. Были определенные сложности с верхним светом в галерее, рамами
Всю зиму шли штукатурные и отделочные работы. Если что-то не ладилось, Каминский становился молчалив и озабочен. Третьяков начинал подтрунивать над ним. Но стоило делам поправиться, как Александра Степановича было не узнать.
— Паша, а ты знаешь… — начинал он.
— Знаю, знаю, козыряешь, Степаныч, не козыряй!
— Ах, какой ты, право, Паша, — отзывался Каминский и, обращаясь к Вере Николаевне, говорил: — Верочка, скажи Паше, чтоб он меня не обижал, и дай мне твою ручку поцеловать.
Когда на стройке бывало холодно, Третьяков и Каминский шли в дом погреться, где пропускали рюмочку-другую кюмеля с померанцевой пополам.
В марте 1874 года здание галереи было отстроено и началась развеска картин. «Заведовал этим папа, — писала в альбом дочерей Вера Николаевна. — Я помогала ему советом и передавала человеку Андрею его распоряжения, где какие картины вешать. Помню я, было это на седьмой неделе Великого поста, время спокойное, гостей никого не ждали, почему я вполне посвятила себя галерее и рассматриванию каждой картины в бинокль, потому что имела глаза близорукие. Какое наслаждение испытывали мы, гуляя по галерее, такой великолепной зале, увешанной картинами, несравненно лучше казавшимися нам при хорошем освещении».
Картины были размещены в двух этажах.
Публика, имевшая отныне возможность посещать галерею, не тревожа хозяев, могла видеть размещенные на первом этаже работы художников старшего поколения — Кипренского, Тропинина, Шебуева, Щедрина… На втором этаже — картины современных художников.
«Вы, по всей вероятности, сделали много приобретений по части искусства, — писал А. А. Риццони из Рима. — Интересно будет видеть размещение картин в галерее, которую я конченную не видел».
Не одному Риццони не терпелось увидеть новые полотна и новую развеску картин. Ведь Павел Михайлович был особенно внимателен к размещению картин в галерее. Он тонко чувствовал искусство, и композиция для него была не пустым звуком.
Рабочим, переносившим картины, он выдал белые трикотажные перчатки, чтобы не повредить полотна.
До начала работы в конторе Павел Михайлович приходил в галерею.
«Очень пристально осматривал картину за картиной, зайдет с одной стороны, с другой, отойдет подальше, снова приблизится, и лицо у него делается довольное, — вспоминал Н. А. Мудрогель. — Он все замечал: кто идет, сколько времени пробыл в галерее. Случалось, что посетитель войдет в вестибюль, спросит, с каких часов и до каких галерея открыта, и уйдет. Павел Михайлович тотчас пришлет за мной из конторы мальчика.
— Почему сейчас быстро ушел посетитель? Ему не понравилось? — И опишет посетителя, как был одет, в какой шапке, бородатый или безбородый.
Очень ревниво следил за этим».
Иногда ночью призывал Н. А. Мудрогеля и говорил:
— Ты вот эту-то картину повесь к углу ближе.
А утром, чуть свет, зовет опять:
— Нет, повесь ее обратно, лучше будет. Я во сне видел, что она уже висит именно там, и мне понравилось.
Иногда среди ночи со свечой в руках обходил залы и смотрел на термометры. Особенно в зимние дни. Боялся, чтобы картины «не озябли».