Тревожные облака
Шрифт:
– Так. Что у тебя, торгаш? Чего людей баламутишь?
– Вот!- обрадовался старик. – Поймал! Я ее лично знаю, лично! Она при Советах детей насильно в школы сгоняла, по квартирам ходила. Иконы реквизировала!… -Он наклонился и неожиданно ловким движением, не потеряв ни одной луковицы, сгреб концы разостланной на тротуаре холстинки. – Готов пойти с вами, засвидетельствовать…
– Сиди, коммерции советник!-грубо прикрикнул Соколовский. – Без тебя управимся. – Он угрюмо оглядел девушку и подтолкнул ее в плечо. – Ну, пошла!
Старик все еще держался за ее подол.
– Вцепился,
– А-а-а! – Старик приложил ушибленную руку ко рту. – Господи, за что он меня?…
Соколовский погрозил ему кулаком.
– Спекулянт! Поговори у меня!
Старик гордо сложил руки на груди и, готовый ко всему, с бесстрашным отчаянием смотрел в спину удалявшемуся Соколовскому.
– Власть! – презрительно шипел он, впрочем не слишком громко. – Холоп, хам! Из хама не будет пана!…
Соколовский повел девушку. Бормоча проклятия, старик смотрел вслед безоружному, диковинному полицаю, у которого из-под брюк виднелись голые пальцы. Все смешалось в этом мире, до конца его дней старику уже ничего не понять.
Изрядно отойдя от перекрестка, Соколовский спросил:
– Так ли мы идем? Сообразите что-нибудь сами.
Девушка замедлила шаг и обернулась: конвоир не вызывал у нее доверия. Она презрительно сжала губы и молча побрела вперед.
Так они прошли еще шагов сто по кривой улочке. Теперь базарчик наверняка уже скрыт от них домами. Соколовский оглянулся: ничего, кроме облупившихся фасадов и выложенного кирпичом щербатого тротуара.
– Сверните налево в переулок, – сказал он. Девушка недоуменно посмотрела в суровое лицо.
– Живее! – приказал Соколовский и сжал ее локоть. – Идите!
Она вырвала руку. Зачем сворачивать в безлюдный переулок – комендатура в другой стороне, дорога туда слишком хорошо известна жителям.
– Не делайте глупостей, – шепнул Соколовский. – Идите! Он подтолкнул ее в переулок и увлек в первую же подворотню.
– Проскочили! – Привалясь плечом к кирпичной стене, он утирал внезапно заливший лицо пот. – Сердце у меня колотится, пожалуй, похлеще вашего…
Девушка подозрительно оглядела его всего, от стриженой высоколобой головы до чужих, наспех приспособленных сандалий.
– Я ведь в этой роли впервые: из подконвойных в конвоиры! А вы боитесь меня! Ну конечно, боитесь. – Он улыбнулся, сдвигая голодные морщины в стороны. – Меня еще никто никогда не боялся, пожалуй, кроме немцев в лагере. Есть у них такая диковинная болезнь: боятся и в страхе убивают…
Она подумала, что, пожалуй, он и правда из лагеря. Недавно его остригли, на худом лице налет барачной серости. Но, может, его в лагере и обработали? Дали шанс выжить и выслужиться? Из таких, должно быть, выходят самые подлые… Что-то жесткое, непреклонное виделось ей в его крупном, выпирающем подбородке. Умные глаза смотрели устало, с сочувствием, но и глаза могут лгать так же, как лгут слова.
– Ладно уж, чего смотреть на меня. Пожмите мне напоследок руку, товарищ, и прощайте.
Она протянула ему руку и сказала растерянно:
– Луковицу у него взяла, а деньги не заплатила… не успела.
– Его пришибить надо бы!
Девушка ушла. Он прислушивался к затихающему стуку каблуков, потом двинулся в глубь двора. Городской старожил, он верно рассчитал, что этот двор, как и другие дворы этой стороны улицы, выведет его к обрывистому склону, с которого откроются мелеющая река и распластанное на белых дюнах Заречье.
Удача окрылила Соколовского, и он решил рискнуть. Спустился крутыми тропами в прибрежные заросли ивняка и после долгих поисков нашел рыбацкую лодку с одним веслом, изрядно рваную, задубевшую «хватку» – небольшую квадратную сеть с тонкой крестовиной на шесте. Кое-где к ячеям «хватки» прилипли крохотные, иссохшие, как шелуха, мальки. Лодку выволокли на берег далеко еще в половодье, теперь она сидела на земле, словно плыла по зеленой траве, закрытая ее метелками по самые борта.
Соколовский сдвинул плоскодонку к воде и поплыл, подгребая веслом, чтобы не очень сносило, – время от времени он опускал рваную снасть в воду.
Берега не охранялись. Фронт откатился далеко на восток. Ниже по течению на мосту часовые следили за рекой, но на одинокого рыбака, лениво запускающего в воду снасть, не обращали внимания.
Река струилась под чистым небом в солнечном чекане, словно ктото раскидал по ней золотистую кожуру маленьких южных дынь. Поднимаясь из воды, сеть рассыпала сотни алмазных капель. Чаще она выходила из воды порожняя, только мелкие ячеи были затянуты водяной пленкой, которая лопалась, роняя на воду новую капель. Но случалось, в провисающей «хватке» подпрыгивали плотвичка или красноперый опрометчивый окунь, и Соколовский вытряхивал их на дно лодки.
Река была непривычно тихая, печальная, в странном запустении, с разбитыми бакенами и перевернутой на мели, изуродованной взрывом ржавой баржой. Прежде река была как людный проспект: вверх и вниз проплывали большие пароходы, басовито гудя под пролетами мостов, шныряли катера, речные трамваи, битком набитые людьми, ползли наливные баржи, буксиры, грузовые суда, озоруя, спешили на даровую расходившуюся волну гребные шлюпки, пенили воду глиссеры и моторки любителей, и в любое время, от рассвета до темноты, были людны пляжи Заречья. Теперь река погрузилась в сон, и только тихий, как дыхание, всплеск волны напоминал о том, что она жива.
Одолев реку, Соколовский вытащил лодку на песчаный берег, собрал рыбу в «хватку», отвязав сетку от крестовины. Если спросят, он скажет, что идет в поселок менять рыбу на соль или на махорку.
У железнодорожных путей он остановился. Далеко, возле зданий депо и товарной станции, маячили часовые. По ближним рельсам с пронзительным прерывистым криком пятился маневровый паровоз. Голоса дороги сызмальства знакомы Соколовскому: этого рабочего языка не переменят и немцы – они будут рядом, каждый с автоматом, с настороженным и неверящим взглядом прищуренных глаз, а рабочий человек на паровозе не переменит ни шага, ни голоса, словно немцам нет доступа в этот мир.