Тревожные рассветы
Шрифт:
Сержант помолчал, пошевеливая шомполом поленья в голландке — дело происходило в сушилке, — только отблески огня оживляли его неподвижное, сумрачное лицо.
— Ага, шпион. Токо труба пониже, да дым пожиже. А так всё сходится, — с иронией ответил он. — А если без шуток: у него здесь, на нашей стороне, пять-шесть агентов имеется. И пока мы его не возьмём, их не выковырять, засели крепко.
И после паузы вдруг взорвался:
— Что вы все помешались на этом Шакале! Боитесь разминуться? Беду пропустить стороной? За этим дело не станет. Граница, она большая, только тропа в горах узкая. Своё возьмёте сполна. Я вот легко отделался, — он кивнул на свою укороченную руку, — а другие…
После этого разговора Свиридова ещё больше
Так прошло три месяца. Подошла инспекторская проверка, потом служба на границе. Стрелял Свиридов на экзамене отлично, ходил, бегал, как лось, с лошадью обращался не хуже циркового наездника, собаки сразу чувствовали в нём хозяина. Словом, показал охотник товар лицом. Направили его на пятую заставу — важное оперативное направление, там такие нужны.
Застава как застава, «Тетроцхаре» называется, что значит «холодная вода», по названию речки. Была у заставы и летняя казарма. Та ближе к границе. «Четыре горы и небо», — шутили пограничники. Стены из бутового камня и камыша, вместо крыши — в самом деле небо. В крупных звёздах. Над лесной Застрихой таких нет.
Выдали панамы, рубашки с коротким рукавом — спецодежда для тропиков. Панамы «здравствуй — до свиданья» называются. Все эти названия старички попридумывали, старослужащие, или «дембиля».
С одним таким дембилем у Свиридова койки в казарме рядом. Фамилия его Куприхин, по прозвищу Митя-одессит. Весёлый парень. Много говорит, правда, и смеётся часто не по делу, а так ничего.
В первую же ночь заставу поднимают по тревоге. Вместе со всеми Свиридов торопливо собирается, тщетно стараясь унять нервное возбуждение. Как на грех, рукав гимнастёрки вывернулся наизнанку, пуговицы в петли не лезут, сапоги вдруг малы стали. В коридоре уже топот, построение, и он с тоской и завистью смотрит на пустующую койку одессита: «Даже заправить успел. Ловкий парень…»
Потом они бегут куда-то в ночь, спотыкаясь на каменистой горной тропе, и он лежит в засаде где-то в тылу участка. Сердце колотится как бешеное, кровь шумит в голове. Нет, не от страха — от азарта, возбуждения. Чудится Свиридову схватка с нарушителем, видится во всех деталях, может быть, с самим резидентом — чем чёрт не шутит! Но проходит час, второй, третий… Шум в голове затихает, и начинает Свиридов различать понемногу ночные звуки. Живёт природа: то птица сонная вскрикнет, то мышь прошелестит листом палым, то какой-то ползучий гад на тропе камешек стронет. Чуткое у охотника ухо. А до этого ничего не слышал ровным счётом, будто нем и глух был, слона мог запросто рядом пропустить, не то что нарушителя. «Всё от волнения. Нет, так негоже, — корит себя Свиридов, — ничего, обвыкну».
Под утро их собирают вместе, и тут же, на местности, начинается разбор. Тревога, оказывается, была учебной. Но это положения не меняет. Начальник заставы Балтабек Мусапиров встревожен и разгневан не на шутку. Дело в том, что учебный нарушитель — а им в эту ночь был Куприхин — умудрился проскользнуть под носом у всех нарядов, в том числе и у засады, в составе которой нёс службу Свиридов.
— Вам не границу охранять, а колхозный амбар сторожить! — бушует Мусапиров. — Да и то пустой, потому что полный никто не доверит…
Лейтенант не кричит, но говорит отрывисто, жёстко, обидно, и его красивое смуглое лицо с узким разрезом глаз тоже жёстко, холодно и отчуждённо.
Кто-то пытается разрядить обстановку:
— Товарищ лейтенант, так ведь нарушитель кто? Одессит!
По рядам пробегает робкая волна оживления, но тут же умолкает после новой реплики Мусапирова:
— А если бы на месте Куприхина оказался Бала оглы?
Как только произносится имя резидента, у Свиридова ушки на макушке, и всё постороннее его больше не отвлекает и не интересует.
А лейтенант между тем продолжает свою обвинительную речь. Честолюбие молодого начальника задето за живое. Он сам рвался на эту заставу, добился наконец своего, строил планы поимки резидента, а тут сразу такой конфуз.
— Может, кому из вас безразлична судьба границы? Может, старички слишком рано стали посматривать в сторону чемоданов в старшинской каптёрке? А может, сразу доложить командованию, что мы ни на что не способны и место наше в обозе, а не на границе?..
Мусапиров знает, куда метит. Для пограничников нет святее чувства достоинства.
Шумок пробегает по рядам, будоражит строй. Чей-то голос из задних рядов неожиданно произносит:
— Не надо докладывать!
— Кто это сказал? Покажитесь! — приказывает лейтенант.
Свиридов выходит перед строем. Смущённо переминается с ноги на ногу.
— Докладывать не надо. Я поймаю резидента…
— Ну-ну, — говорит лейтенант, оглаживая усы и пряча под рукой улыбку. — Если не ошибаюсь, ваша фамилия Свиридов?
— Так точно, — отвечает Свиридов.
— Из новеньких?
— Так точно.
— Ну-ну, — ещё раз повторяет Мусапиров, на этот раз уже доброжелательно, и напряжение сразу спадает.
Мусапиров смотрит на часы и говорит старшине:
— Через пятнадцать минут личному составу быть в расположении заставы. Небольшой марш-бросок. Для проветривания мозгов.
— Есть марш-бросок для проветривания мозгов! — полусерьёзно-полушутливо отвечает старшина Сойченко и с особым шиком берёт под козырёк.
На границе всё познаётся не сразу и не вдруг. Сколько служишь, столько и открываешь для себя новое. Наука эта старая как мир, но зато прочная, входит в тебя на всю жизнь. Теоретически ты можешь подковаться и за неделю, наслушаться в сушилке всяких умных да полезных разговоров, а вот прочувствуешь только тогда, когда сам всё на себе испытаешь, весь участок вдоль и поперёк не единожды протопаешь, пробежишь и проползёшь. Скажем, почему гора прозывается Печью? Ну, тебе могут объяснить, в чём тут дело. Но впечатается в тебя это название накрепко только тогда, когда сам ты на эту горку взберёшься десяток-другой раз, да ещё в полной выкладке, да ещё в темпе, в составе тревожной группы, и будет от тебя самого, точно от настоящей русской печи, жаром пыхать.
Свиридов знакомится с участком на совесть. Всю эту науку, рассчитанную на три года, он обязан пройти за месяц. И потому он торопится. А поспешать ему надо. Для собственной же пользы. Балагура на границе уважают; в сушилке, в столовой, на просмотре картины — ему лучшее место и почёт. Болтуна — не прощают. При каждом удобном и неудобном случае его больно щёлкают по носу. И поделом. Свиридов, сам того не ведая, попал с той памятной ночи под обстрел всей заставы. А упражняться в юморе на границе умеют, палец в рот не клади. Каждый день повар встречает одной и той же фразой: «A-а, Свиридов! Приветик! Как там твой оглы поживает? Когда к нам собирается?» Войдёшь в сушилку — тебе тут же бесплатный совет: «Свиридов, а что, если ты с ним на фарси или на тюркском поговоришь, может, он стрелять не будет?» Решишь значок повесить на гимнастёрку, разряд по стрельбе — тут же заметят: «Ещё не поймал, а дырку вертишь». Да ещё прибавят: «А зачем самому дырку вертеть? Шакал стреляет неплохо…» Куприхин, первейший на заставе балагур и юморист, соблюдает, правда, нейтралитет. Только подмигнёт, бывало, заговорщицки, будто взбодрить хочет: смелее, мол, деваться некуда, «вперёд огородами». Но однажды и он не утерпел. «Свиридов, — говорит, — я знаю, что у вас делается под шапкой. Мой вам совет: бросьте эти глупости. Или вы Шерлок Холмс?..»