Тревожный месяц вересень
Шрифт:
Слабый огонек высветил клубок пакли. Клубок этот был прикреплен к рваному ватнику, перепоясанному желтым трофейным проводом. На самой верхушке клубка каким-то чудом держалась серая солдатская шапчонка на рыбьем меху. Я держал спичку, пока она не обожгла пальцы, и заметил наконец под шапчонкой два темных, затерявшихся в пакле волос, хитро поблескивающих глаза, а чуть ниже алый влажный рот.
– Гнат!
– сказал я.
– Ты чего тут стоишь?
– Хе-хе-хе!
– рассмеялся Гнат.
С таким же успехом Гнат мог задать этот вопрос мне. Мы оба друг друга стоили - деревенский дурачок и я.
– Хе-хе-хе!
– снова засмеялся Гнат.
– Девки! Хе-хе-хе! Бабы! Гуляют! Ха-арошие ма-асковские девки! Ха-арошие ма-асковские бабы! Хе-хе-хе!
Надо сказать, эпитет "ма-асковский" был у Гната определением наивысших достоинств. Когда-то, до войны, родственники
"О-о! О-о!"- кричал, вернувшись, Гнат и,, размахивая руками, старался показать, как под землей бегают поезда. Разумеется, его не понимали: попробуй объясни, что такое метро, людям, из которых большинство не то что подземных, но и обыкновенных поездов не видело. Маляс, бывалый человек, ездивший до Полтавы, допускал, помнится, возможность подземных сообщений, но в спорах, разгоравшихся после возвращения Гната, никак не мог найти ответа на вопрос: куда же от паровозов девается копоть и дым?
– "Задохнутся все!" - кричал Маляс.- "Оо!
– кричал: Гнат.
– Ма-асковский".
– Пуф!
– сказал Гнат в темноте, еще более сгустившейся после того, как слабо, тлеющий остаток спички выпал- из моих пальцев, - Пуф-пуф-пуф! Хорошо стрелять! Винтовка - пуф!
Он, снова рассмеялся и запел. Он всегда любил петь, Гнат.
– Ой, она жито добре жала, девка справная была, вся, как груша, налитая, жениха она ждала...
Я повернулся, и круто зашагал к, дому, спотыкаясь о неровности песчаной дороги. Мне было стыдно. Мучила злость на самого себя. Почему я остановился у дома Варвары? Что мне там нужно? Не прошло и десяти дней, как вот такой же темной ночью я вышел из этого дома, дав себе слово, что никогда больше не ступлю на его порог. Даже близко не подойду... В ту ночь, вернувшись к своей хате, я долго ладонью очищал шинель и вытирал сапоги о железную скобу, хотя погода стояла сухая и не было никакой надобности в этом занятии.
Я спросил потом у мирового посредника товарища Сагайдачного: почему врут писатели? Почему они описывают близость между мужчиной и женщиной как вершину любви, как нечто такое, чему и названия не подберешь, до того это здорово, до того прекрасно. Причем все до одного... Зачем нужен обман, когда речь заходит об этом... ну, ясно о чем. Если бы люди смотрели на вещи трезво " просто, без всяких там иллюзий и ожиданий и не требовали бы ничего такого сверхъестественного, то потом, ну, когда они испытают все это, им не было бы так стыдно перед самими собой, им не хотелось бы бежать за тридевять земель, у них не было бы чувства огромной потери. И, разговаривая с Сагайдачным, я снова переживал ту ночь: как шел от Варвары и как мне было неприятно, хотя я гордился тем, что я такой же мужчина, как и все, что я не ударил в грязь лицом. Но только одно по-настоящему радовало, только одно: все позади, позади, я снова один, снова свободен. И вокруг леса и поля, такие близкие, родные, такие любимые и ясные мне, и вокруг все, что доставляет ощущение подлинной естественной жизни и воли. И еще я вспомнил то, первое, когда дивизию отвели на отдых, и Дубов с Кукаркиным взяли меня с собой, как они посмеивались, глядя на меня, и переговаривались о чем-то вполголоса, и карманы их оттопыривались от бутылок, а Кухаркин нес с собой гитару. Они сказали, что обо всем уже договорено, не надо ни о чем беспокоиться, а Кукаркин все напевал: "И повели его, сердечного..." Он был большой шутник, Кукаркин, его любимой шуткой было прийти куда-нибудь на гулянку - он об этом часто рассказывал - и познакомиться с какими-нибудь девчатами, а потом начать лузгать семечки, и конечно же одна из тех девчат непременно требовала, чтобы он угостил и ее. И Кукаркин, пожалуйста, подставлял карман, и весь фокус был в том, что в галифе не было ни семечек, ни самого кармана, а просто там была дыра; конечно же девчонка поднимала визг, а Кукаркин и его дружки, которые знали, в чем дело, очень веселились. Большой шутник был Кукаркин, дальше некуда. Но он был не трепач. В тот вечер, когда они с Дубовым взяли меня с собой, все действительно оказалось договорено, в хате нас ждали девчата, трое, очень веселые и разбитные, освобожденки, которые много натерпелись и много навидались. Они сказали, что мы, сразу видать, настоящие фронтовики, не какие-нибудь
Потом Кукаркин все расспрашивал: "Ну как?" - и посмеивался. А я тоже смеялся в ответ и тоном бывалого парня говорил: "Полный порядок". Ох и муторно мне было! И не понимал я еще одного: если это действительно так здорово, как полагал Кукаркин, то зачем надо было столько пить, до потери соображения? Может быть, и он, Кукаркин, тоже притворялся, тоже играл в эту заведенную людьми игру? Потом, много позже, когда Варвара пригласила в гости и я пришел, я надеялся, что все будет по-другому, что то, первое, забудется, но все было так же, если не хуже, потому что теперь я мало пил, куда мне было теперь пить. А может, спрашивал я, я какой-то недотепа?
...Мировой посредник Сагайдачный выслушал меня серьезно - он прежде всего тем и привлекал к себе людей, что выслушивал серьезно, что бы кто ни говорил и как бы долго ни говорил. За этим маленьким, сухоньким и серьезным старичком во всю стену просторной его небеленой хаты высились сбитые из грубых досок длинные полки, а на полках стояли всякие безделушки и книги в разноцветных кожаных переплетах, старинные добротные книги; их было так много, что если бы они рухнули разом - я почему-то подумал об этом, - то завалили бы Сагайдачного и образовали бы целую пирамиду, и мировой посредник лежал бы в ее центре, как какой-нибудь фараон, что ли. И странно было, что маленькая, наголо бритая голова Сагайдачного вмещает всю мудрость этого несметного количества книг.
– Одним словом,- сказал Сагайдачный, - "Ромео и Джульетта" - не что иное, как ловкий обман... Нет пылкой и самозабвенной любви!.. Худо было бы, если бы так рассуждал поживший на свете мужчина, но раз передо мной ты... Надеюсь, ты все узнаешь. Все верно у писателей, то, о чем ты говоришь, и есть вершина любви. Но ведь вершина любви.
– Он задрал кверху голову, словно бы завидя некую ослепительную вершину. И я тоже поднял глаза, но ничего не увидел, кроме засиженного мухами потолка.-Должна быть любовь, понимаешь? Природа все устроила так мудро, чтоб не было обмана, и если тебе после всего хочется бежать к полям и лесам - беги! Беги! Значит, то, что было у тебя, ненастоящее, ложное. И если ты не убежишь - оно развратит тебя, испошлит. Твоя реакция - это реакция нравственно здорового человека. И не бойся, не спеши. Все еще будет, будет так, что тебе не захочется никуда бежать, и твои поля и леса будут в эти минуты с тобой, вернее, с вами, и ты сумей это оценить! Это счастье-большое, редкое, счастье, ибо не каждому дано встретить истинную любовь. Мир велик, и вдруг твоя любовь, одному тебе предназначенная, живет за тысячи верст от тебя, и ты никогда не увидишь ее, никогда ничего не узнаешь о ней... Но если встретишь, если встретишь!..
Так говорил, шепелявя, мировой посредник товарищ Сагайдачный. Наверно, он был прав, наверно, все впереди. Мне стало легко и радостно, но я подумал о своих сверстниках- сколько мне пришлось их перехоронить! И стало обидно за них. Им уж ничего не испытать - ни истинной любви, ни ложной. Думал ли старик об этом?
– Вы это говорите от себя или от книг?
– спросил я.
Вот тут он усмехнулся. Рот у него блестел вставным золотом, и на полещан это производило сильнейшее впечатление, и Сагайдачный, зная это, улыбался одними губами, и они растягивались до того, что превращались в бледно-розовые шнурочки. Блестела его наголо бритая голова, блестело пенсне. И Сагайдачный сказал:
– В моей жизни была только одна женщина, с которой я не думал о полях и лесах... Вот до чего все странно устроено. Только одна! Одна на весь мир...
Он не обернулся, но я невольно посмотрел на желтую фотографию, стоявшую на книжной полке за спиной мирового посредника. На этом снимке, с тисненой фамилией фотографа внизу, была изображена молодая женщина в буржуазной соломенной шляпке - первая жена Сагайдачного. И странно - слушая Сагайдачного и глядя на красивую юную женщину в легкой соломенной шляпке, я вспомнил, как шла по озимому полю младшая дочь гончара Семеренкова. Никакой, конечно, связи между женщиной в шляпке и Антониной не было, просто вспомнилось: было раннее утро, озимь чуть взошла над сизой пашней, и по стежке от родника шла девушка с коромыслом. Она шла так легко, так свободно - высокая, прямая, - что я замер, и внутри меня как будто наступила тишина. Озимое поле, и сиреневая полоса лесов за ним, и фигура девушки - все это как будто перенеслось в меня и хрупко застыло где-то там, в непонятной глубине.