Трезвенник
Шрифт:
— Все кувырком! — Я едва не кричал. — Все наперекосяк. Столько лет! Бориса оставили без диплома. Вы с Саней ни единого дня не работали по своей специальности. Кто над тобой не измывался?
— Молчи, — сказала она, — прошу тебя. Какое это имеет значение?
И заплакала. Я приблизился к ней. Она уткнулась лицом мне в грудь. Я поцеловал ее волосы, потом — ее мокрые глаза. А там — и в губы. Я понимал, что делаю то, что запретно и стыдно, но я уже не управлял собой.
Она выскользнула из моих рук, достала платок и утерла слезы.
— Бог посылает мне испытание, — сказала она. — Я должна его выдержать.
Я
— За что ж он его посылает тебе? Чем ты перед ним провинилась?
Она приложила палец к губам.
— Не надо. Так нельзя говорить. Надо веровать. Тебе будет трудно.
«Тебе зато легче», — подумал я.
Несколько секунд мы молчали, потом я негромко проговорил:
— Наша беда и наше проклятье в том, что будущее — наш идол.
На сей раз Рена не возразила. Она сказала подчеркнуто сухо:
— Мне нужен хороший адвокат. За этим я и пришла.
— Я понял. Я сведу тебя с даровитым малым. Он в этих делах понаторел.
— Спасибо тебе. Я не должна была сюда приходить. Не слишком порядочно.
— Зачем ты все это несешь? — спросил я.
— Могла наследить. Привлечь внимание.
Эти слова имели резон. И мысль эта уже мне являлась. Но я заставил себя усмехнуться.
— Ладно. Не бери это в голову.
У порога она остановилась.
— Ты уж прости, что я всплакнула. Клянусь, это было в последний раз. Слез моих они не дождутся.
Через оконное стекло я видел, как вышла она из подъезда, как побрела к остановке троллейбуса. Губы мои еще удерживали запах ее волос и щек.
Скорее всего, ее испугала та близость, что между нами возникла. Должно быть, ей она показалась не только запретной, но и кощунственной. С тех пор она меня избегает.
Быть по сему. Возможно, все к лучшему. С далеких мальчишеских лет я усвоил тот мельхиоровский урок: сила единственно в независимости. Но именно ее я утрачивал в присутствии Рены и восстанавливал ценой душевного напряжения. Я словно терял свое лицо. А ведь оно мне далось непросто. Теперь, когда наконец оно стало моим, уже не маской, а сутью, я должен беречь его естественность. Любое насилие над собой опасно и не проходит бесследно.
В тот августовский день я предпринял обычный поход после кофепития. Не торопясь, я дошел до Айвари, не торопясь, возвращался обратно. Однако, когда я вступил в пределы поселка Дубулты, в той части пляжа, над которой пирамидально высилась громада писательского Дома Творчества, произошло роковое событие.
Обычно я убыстрял свой шаг, когда проходил этот пятачок. Должен признаться, меня раздражало название этого обиталища. Дом Творчества! Боже мой, как торжественно! А почему уж не Дом Зачатия? Одно нерасторжимо с другим. А для особо лирических душ сгодился бы и Дом Вдохновения.
Кроме того, мне были несносны и сами творцы, со скромным величием коптившие городские бедра и — еще более — их супруги. Несхожие внешне одна с другой, они составляли некую общность с родственными видовыми признаками — все словно были проштемпелеваны печатью, удостоверявшей их избранность.
И вдруг я замер, прирос к песку, я превратился в столп соляной. Не хуже, чем Лотова жена. Или в электрический столб. Так будет не только посовременней, но и точней, ибо я был прошит мгновенным жизнеопасным током.
Прямо
Рядом с задумчивой Афродитой на купальном махровом полотенце, смахивавшем на простыню, коптился гренландский тюлень лет пятидесяти. Понятно, что к ледяному острову он отношения не имел, но то, что он был не советской выделки, угадывалось без напряжения.
Продолжить свой путь я был не в силах. Не в состоянии. Не стоял на ногах. Я улегся на песке рядом с ними.
Вознамерившись завести знакомство, я мысленно перебрал варианты. Ничего интересного я не придумал — видимо, потерял равновесие. И без претензий на изобретательность спросил, отчего они не купаются.
Его безволосый овальный лик с мягким недопеченным носом и пухлыми розовыми губами просиял, словно своим вопросом я доставил ему живейшую радость.
Он объяснил, что балтийские воды для них, пожалуй, холодноваты. Впрочем, жена его хочет рискнуть. Как раз перед тем, как я к ним обратился с таким естественным интересом, они обсуждали эту возможность.
Так это не дочь его, а жена! Я горько про себя усмехнулся — нет справедливости на земле.
Меж тем, гренландский тюлень представился. Он был одним из руководителей союза чехословацких списователей. Я вопросительно прислушался, он тут же себя перевел: писателей. Впрочем, как выяснилось, они оба владели русским не хуже, чем чешским.
Я назвался, они также назвались. Супруги Холики. Пан Яромир и пани Ярмила. Почти что тезки. «Мы словно окликаем друг друга», — с довольной улыбкой сказал пан Холик. Похоже, в его воображении их имена обретают жизнь в образе двух умилительных пташек, обмениваются любовным клекотом. Тем не менее я решил про себя, что этот союз не в полной мере отвечает сей фонетической близости. Сколь бы трогательной она ни была.
Пани Ярмила решила купнуться. Чтоб поддержать ее морально, я предложил составить компанию. Пан Яромир поблагодарил меня. Либо он был образцово воспитан, либо в нем поселилось почти безотчетное, неуправляемое уважение решительно к каждому Старшему Брату. Пани Ярмила небрежно кивнула, встала, отряхнула песок и царственно направилась к морю. Я шел за ней, оглушенный зрелищем. Такие ноги могут привидеться лишь в отроческом огненном сне.