ТРИ БРАТА
Шрифт:
– Но на кого оставить хозяйство? Родные Танхума относятся ко мне хуже кровного врага, на них надеяться нечего, – пожаловалась отцу Нехама. – Но ехать все-таки надо. Придется попросить кого-нибудь из соседей.
И, не теряя времени зря, она приготовила отцу перекусить и побежала искать человека, который согласился бы присмотреть за хозяйством, пока ее не будет дома.
Минут через десять она привела невысокую полную девушку с бельмом на глазу.
– Малка останется здесь, пока мы не вернемся, – сказала Нехама отцу, указывая на девушку.
Поев,
– Все поняла? Не забудешь? Помни же!
Девушка, которой наскучили ее наказы, почти не слушала Нехаму, но покорно кивала головой: не беспокойтесь, мол, хозяйка, все будет сделано как надо.
Они отъехали от дома довольно далеко, когда Нехама вспомнила, что забыла прихватить чистое белье и кой-какие вещи для Танхума.
«Ну да ничего, – решила она, – лишь бы застать его живым и здоровым, а остальное как-нибудь да уладится»^
Закуталась в турецкую шаль, подаренную ей Танхумом в день свадьбы, и глубоко задумалась. Наконец, тяжело вздохнув, поделилась с отцом невеселыми мыслями:
– Видишь, отец, пришла беда, и все бросаешь на произвол судьбы, едешь неизвестно куда и зачем. А когда все благополучно, трясешься над каждой кринкой молока, над каждым яйцом, боишься на день отлучиться из дома даже для того, чтобы съездить на могилу матери.
– Да, да, доченька, твоя правда, – закивал головой отец. – Мне тоже это приходило на ум. Грех это, большой грех. Видишь, что получилось от бесконечной суетливости Танхума, от его постоянной погони за наживой? Никогда он не знал минуты покоя, а какие радости видел в жизни?
– Я не раз говорила с ним об этом, – отозвалась Нехама, – но разве его переспоришь? Как горох о стенку…
– Ты права, дочь моя, он, видно, тяжелый человек, не понимает, что не только в скотине да в клочке обработанной земли вся жизнь человека. Давно у меня сердце за тебя болит – ведь ты жила с ним заброшенной и одинокой. Если бы твоя мать, царство ей небесное, была жива…
Горестно, печально смотрел Шолом на бесконечную степную даль, не осмеливаясь взглянуть на дочь. Он жалел уже, что подхватил разговор о Танхуме.
«Зачем расстраивать Нехаму, растравлять ее раны? И без того ей не сладко, бедняжке, – думал он. – Помочь ей я пока ничем не могу. Да, будь жива ее мать, она не спешила бы отдавать замуж Нехаму. Она бы сначала присмотрелась к жениху, что это за человек».
Он, Шолом, еще тем виноват перед дочкой, что поторопился жениться после смерти жены. Никогда он не посмеет признаться дочери, что в незадавшейся ее жизни есть, пожалуй, и его немалая вина. Нет, не признается он ей в этом, но в глубине души…
Однако когда на глазах Нехамы показались слезы, и без того вконец расстроенный отец начал на нее сердиться:
– Ну, что ты, Нехамеле? Довольно! Только твоих слез не хватало! Да и о чем плакать? Небо пока не обрушилось на землю. Даст бог, все образуется. Незачем все принимать так близко к сердцу.
– Ты прав, отец, конечно, прав…
Но ее тревога передалась отцу, хотя он и продолжал успокаивать дочь:
– Ничего, доченька. Бог смилостивится, и мы, как дурной сон, будем вспоминать все, что приходится нам переживать сейчас.
Когда они подъехали ближе к Гончарихе, Шолом погнал лошадей.
– Кто знает, что ждет нас там, – снова заговорила Нехама. – Где мы будем его искать?
– Я и сам ума не приложу, доченька. Где, ты думаешь, он может быть? – обернулся к Нехаме отец, стараясь догадаться, знает ли она, где находится Танхум.
Молча подъезжали они к селу, у обоих на уме было страшное слово «тюрьма», и оба боялись произнести его вслух.
Шолом решил оставить лошадь на рынке, привязать где-нибудь в сторонке – будто приехал купить кое-что для хозяйства.
Сельчане в лаптях и свитках, крестьянки в пестрых нарядах озабоченно сновали по рынку: одним надо было что-нибудь приобрести для домашнего обихода, другие торопились продать привезенные из дома яйца, сметану, птицу, масло. С подвод звонко, на весь рынок разносилось кудахтанье кур, кряканье уток, пронзительный визг поросят. Кое-кто привел на продажу коров; взбудораженные непривычной обстановкой, они протяжно мычали.
Шолом слез с подводы и, оставив Нехаму стеречь лошадь, пошел по рынку – не встретит ли он знакомого из Бурлацка, чтобы расспросить о Танхуме, о том, верно ли, что бурлацкие богатеи пытались отбить хлеб у продармейцев, и, если пытались, чем все это кончилось. Но как назло навстречу ему попадались крестьяне из Устиновки, Балаклеева, Латовки, а бурлацкие как сквозь землю провалились.
Вдруг какой-то хилый, сутулый человек с узким лицом, заросшим светлой, похожей на мочалку бородкой, с маленькими гноящимися глазками потянул его за рукав, опираясь на палку, спросил:
– Не скажете ли, где тут тюрьма?
– Тюрьма? – удивился Шолом. – Откуда я знаю, где тут тюрьма? Постой!… – спохватившись, крикнул Шолом: он хотел спросить, зачем ему понадобилась тюрьма, ведь он и сам ищет ее, но мужичонка уже исчез в толпе.
Вскоре он снова увидел мужичонку в кучке оживленно о чем-то толкующих крестьян.
Стараясь не потерять его из виду, Шолом направился в ту сторону. Но мужичонка уже схватил мешок и торопливо двинулся дальше.
Шолом догнал его, когда он повернул к высоким, плотно закрытым воротам. Догадавшись, что это тюрьма, Шолом, подождав немного, подошел к воротам.
– Кого вам нужно? – спросил его часовой через окошечко.
– Я хочу узнать, не находится ли тут случайно Танхум Донда? – несмело начал Шолом. – Вот уже неделя, как он уехал к знакомым в Бурлацк и не вернулся.