Три французские повести
Шрифт:
— Значит, так! — сказал он, убедившись, что я не собираюсь задавать ему вопросов.
И все-таки мне хотелось бы знать, как лежала Катрин и какое было у нее выражение лица. Нет, нет, я ничего не хочу знать. Да к тому же этот полицейский и не способен был мне ничего толком рассказать. Но признание его причинило мне боль. Когда наконец избавлюсь я от всех этих милосердных душ, заживо поджаривавших меня на медленном огне? Вскоре и за бригадиром пришел судебный исполнитель. Но прежде чем уйти, он положил ладонь мне на плечо и сказал:
— Мужайтесь!
От его простодушного совета слезы подступили у меня к глазам.
Было уже шесть часов, когда вновь появился
— Мсье Реве! — проговорил он.
Я совсем потерял счет времени и сейчас застыл в недоумении, сам хорошенько не зная, чего от меня хотят и чего ради я сюда явился.
— Мсье Реве, — повторил судебный исполнитель, — ваша очередь, суд вас ждет.
— Сию минуту! — ответил я, точно захваченный врасплох школьник, и сердце мое бешено заколотилось.
Первым, кого я увидел, войдя в зал суда, был мой племянник Морис, он явился с опозданием и прошел через заднюю дверь. Затем я заметил Клеманс, Соланж и Робера, сидевших в рядах для публики. И наконец, как я мог убедиться, все адвокаты защиты были на месте: пятерых из них я уже встречал в кабинете следователя, рядом с ними сидела маленькая брюнеточка, которая, вероятно, заменила шестого адвоката.
Председатель суда спросил мое имя, фамилию, возраст, профессию и местожительство. Мне пришлось дважды повторять свой возраст. Судья посоветовал мне подойти к микрофону. К какому микрофону? Я посмотрел вперед, огляделся по сторонам, на лбу выступил пот. На помощь мне пришел служитель. Микрофон находился в тридцати сантиметрах от моего носа, прямо под барьером. Служитель похлопал по стержню микрофона, в ответ раздалось потрескивание.
— Все в порядке! — сказал он, обращаясь к суду.
Это происшествие взволновало меня, и, когда судья произнес освященную формулу: «Клянитесь отвечать без страха и ненависти, говорить правду, всю правду, ничего кроме правды. Поднимите правую руку и скажите: клянусь в этом», мне пришлось собрать всю свою волю, чтобы оторвать от барьера руку, судорожно в него вцепившуюся. Я так близко придвинулся к микрофону, что он, казалось, выплевывал слова, отчего клятва моя прозвучала как ругательство.
— Хорошо, — сказал судья. — Изложите свои показания.
Вначале я даже не узнал собственного голоса, искаженного микрофоном. Словно бы я вещал из глубины пещеры. К тому же меня замораживала театральность этой обстановки. Как выставлять себя напоказ перед людьми, рассказывать этим чиновникам и любопытной публике о событиях, которые перевернули всю мою жизнь. Непреодолимая стыдливость сковывала мои чувства, не давая им вырваться на свободу. Лучше смерть, чем этот дрожащий голос! И я стал сухо излагать факты, не комментируя их. Председатель суда весьма учтиво старался побудить меня говорить более живо. Просил меня остановиться на кое-каких деталях, требовал оживить рассказ подробностями. А порой, заглядывая в дело, прерывал меня и зачитывал не столь нейтральные показания, сделанные мной следователю. Но его добрая воля лишь сильнее сковывала меня. Я замкнулся в тусклой объективности, изгнал из своего сообщения всякий намек на дедукцию или анализ. Короче, факты я изложил довольно неопределенно, и судье, чтобы прояснить их, требовалось узнать мою точку зрения. В суде нет места намекам, подтексту, и то, что представлялось мне само собой очевидным, должно было быть четко объяснено. Председатель суда понимал мою сдержанность и отдавал должное моей скромности, но я ведь поклялся говорить всю правду, и он охотно пришел мне на помощь. Припоминаю весьма знаменательный обмен репликами.
— Итак, мсье Реве, какие, по-вашему, причины побудили обвиняемых издеваться над вами в вагоне метро?
— Никакой причины не было, господин судья.
— Как же так? Всегда бывает какая-то причина.
— Да, конечно… если угодно.
— Что вы подразумеваете под «если угодно»?
— Ну… короче… думаю, они хотели позабавиться.
— Позабавиться? Не кажется ли вам, что забава довольно жестокая?
— Действительно, жестокая. Вы определили совершенно точно.
Позднее, когда я перешел ко второй части своего рассказа, судья буквально измучил меня вопросами: не могу ли я точно вспомнить, какую именно фразу произнес Серж Нольта, прежде чем дать мне пощечину? Было ли это: «Вот и наступает твой праздник!», как я только что сказал, или же: «Вот и наступает твой праздник, старый болван!», как я показывал на следствии? Я покачал головой, как бы свидетельствуя, что уже не могу вспомнить или что это уточнение несущественно. Но судья придерживался иного мнения. Он повторил свой вопрос: сказал ли Серж Нольта слова «старый болван», прежде чем отвесить мне пощечину? Но тут со скамьи защиты поднялся тучный адвокат, тот самый, который уже проявил себя с таким блеском в кабинете мсье Каррега.
— Но в конце-то концов свидетель никогда не утверждал, что именно мой клиент дал ему пощечину, — воскликнул он с оскорбленным видом. — Ему казалось, что он узнал его голос. А самого жеста он не видел.
— Мэтр Гуне-Левро, — оборвал его судья, — я не давал вам слова. Вы будете задавать вопросы свидетелю, когда он закончит свои показания. А до тех пор потрудитесь не прерывать его!
— Должен со всей почтительностью заметить, господин председатель, — возразил мэтр Гуне-Левро сладким голоском, — что именно вы прервали его.
Эта меткая реплика вызвала улыбки у журналистов, и по залу пробежал удовлетворенный шепот. Все вокруг были возбуждены, кроме меня. На меня угнетающе подействовала та легкость, с которой мэтр Гуне-Левро переменил тон, перешел от негодования к иронии.
Затем председатель суда спросил меня, действительно ли Шарль Порель заткнул мне рот рукой и я его укусил. Я ответил, что не могу это уточнить. Потом он пожелал узнать, почему не вмешались прохожие.
— Да наверняка потому, что они боялись, — ответил я. — Знаете, ведь всегда так бывает.
— Так или иначе, это весьма прискорбно, — добавил он.
Наконец судья заставил меня дважды повторить следующую тираду Сержа, под тем предлогом, что я упустил какое-то слово: «Я взял себе за правило учить уму-разуму старых хрычей, особенно когда они ведут себя так невежливо, как твоя баба. Поэтому не удивляйся, если обнаружишь, что ее малость помяли». Когда я произносил это во второй раз, у меня перехватило горло. Эти слова, словно грязные тряпки, проехались по лицу Катрин. Председатель суда спросил у Сержа, признает ли он, что произносил такие слова. Серж утверждал, что нет.
— В тот вечер я болтал бог знает какие глупости, но именно этих слов я не произносил.
Я заметил, что он старается говорить скромно, в тоне добросердечной откровенности, надеясь вызвать к себе симпатию. Его изворотливость просто сразила меня. Я кое-как промямлил конец своего показания, и судья больше не прерывал меня. Когда я замолк, председатель суда спросил у прокурора, не желает ли он задать мне вопрос. Нет, прокурору все и так достаточно ясно. Председатель суда повернулся затем к адвокатам защиты, и мэтр Гуне-Левро заметил, что я опустил некоторые слова его клиента, которые фигурировали в деле. Серж Нольта сказал Шарлю Порелю: «Оставь его! Его разок ударить, так с ног слетит». Могу ли я подтвердить эти слова?