Три французские повести
Шрифт:
— Но, мсье, — простонала она, — вы же умрете с голоду.
Я как мог успокоил ее. Отныне моя жизнь состояла из череды домашних ритуалов. По понедельникам я убирал квартиру, по вторникам покупал продукты сразу на две недели и ежедневно готовил себе еду, состоявшую в основном из риса. За завтраком или обедом я ставил тарелку на краешек стола, перед десертом мыл столовый прибор, после каждого блюда старательно подбирал крошки и выбрасывал их в мусорное ведро. Случалось, что я по три раза полоскал свой стакан в память о Катрин, которая была на сей счет весьма педантична. По воскресеньям я отправлялся на прогулку, совсем ранним утром, чтобы никого не встретить, и придерживался всегда одного и того же маршрута: улица Вьоле, улица Фондари, улица Лурмель, улица судьи Тифлэна и улица Вьоле. Это кольцо стало для меня привычным еще семь лет назад. Катрин болела
Однажды утром — было это незадолго до Пасхи — не знаю уж, что послужило тому толчком, но только муки мои вдруг стали нестерпимыми. Я распахнул окно в гостиной и принялся громко вопить. Я орал, что все люди подлецы и трусы, а весь мир сплошное скотство. Мадам Акельян, к которой прибежали соседи, постучалась в мою дверь. Я спросил, что ей угодно. Она на мгновенье растерялась, стоя с полуоткрытым ртом, потом ответила вопросом:
— Вам ничего не нужно, мсье Реве?
Я покачал головой. Она поспешила уйти. Вечером ко мне явился Робер.
— Бернар, надо на что-то решиться. Тебе необходимо заняться своим здоровьем.
К огромному своему удивлению, я слушал его без всякого гнева. Сердце мое билось вяло. Я стирал пальцами со лба капли пота.
— Ну что ж, если это может доставить тебе удовольствие, — проговорил я.
XIII
Сегодня 25 января 1976 года. Я пишу свои записки три месяца и десять дней. Доктор Борель считает маловероятным, что мое повествование опубликуют.
— Слишком уж вы откровенны. Сейчас это не в моде.
Он спросил, какое заглавие я выбрал. Я отвечал, что об этом еще не думал.
— На вашем месте, — добавил он, — я назвал бы ваше произведение «Гранаты».
Желая убедить меня, он подчеркнул тройной смысл слова: взрывчатый снаряд, прекрасный плод и наконец — символ плодородия. Вся эта аргументация несколько смущала меня.
Вчера я перечитал свой манускрипт целиком. Мне показалось необходимым сделать две оговорки. Первая — относительно моей памяти: кое-кого удивит, что в моем возрасте я еще не потерял ее. Дело объясняется весьма просто, если учесть, что я выверял все названные даты по своей записной книжке. Вторая оговорка — по поводу смертной казни. Я никогда не высказывался по этому вопросу и не собираюсь этого делать. «Мы придерживаемся твердого принципа, — говорила Катрин, — мы против всяких репрессий, какую бы форму они не принимали». Но нынче такого рода принципы внушают мне тревогу. Я остерегаюсь любых теорий, которые рубят с плеча быстрее и бесповоротнее, чем гильотина. В прошлом месяце меня навестил Ролан Шадр. Он спросил, перестал ли я на него сердиться. Я ответил, что не сержусь. Он сказал, что много раздумывал обо всем и что он прекрасно понимает мою тогдашнюю реакцию. Я молча покачал головой, и он почему-то смутился. Он заговорил о нашем мире, ослепленном всякими коллективными идеалами.
— Мы живем в эпоху чересчур суровую для отдельной личности. Просто не хватает времени на то, чтобы интересоваться ею. Но ничто еще не потеряно. Настанет и ее час.
Говоря это, он через силу улыбнулся. Я сказал, что при таком оптимизме вид у него совершенно несчастный. Он заявил, что я человек невыносимый, крепко стиснул мне плечо и посоветовал не сделаться реакционером.
— Наши друзья будут в отчаянии, — сказал он.
— Если я до этого докачусь, — ответил я, — это будет по вашей вине.
Я помирился с Соланж и Робером, которые пришли поздравить меня в первый день Нового года. Они сказали, что я прекрасно выгляжу и радовались моему душевному равновесию.
— Просто чудесно, Бернар, видеть тебя таким спокойным! — сказала Соланж. — Рядом с тобой мы кажемся какими-то безумцами, закомплексованными.
Чтобы несколько охладить их восторги, я утверждал, что флегма моя не совсем естественна, пусть думают, что меня пичкают успокаивающими средствами, но это было неправдой. Уже больше трех недель, как доктор Борель исключил из моих лекарств все седативные средства.
Этим утром позвонила Ирен, чтобы узнать, как идут мои дела, и еще для того, чтоб сказать, что она хочет видеть меня у себя в Дижоне, хочет, чтобы я переселился к ним окончательно.
— Жак и дети будут в восторге. Не можешь же ты до конца своих дней находиться в больнице!
Я ответил, что «Каштаны» вовсе не больница, а санаторий под медицинским наблюдением. Это уточнение пришлось ей не по душе. Ей хотелось поговорить со мной о Раймоне, который никому не доверяет и целые вечера напролет сидит неподвижно. Она думает, что я мог бы ему помочь. Один только я имею на него хоть какое-то влияние. Никого, кроме меня, он не слушает. Я ответил, что должен все хорошенько обдумать. Прежде чем принять решение, я посоветовался с доктором Борелем. Он полагал, что тут колебаться нечего.
— Вы нуждаетесь в домашнем очаге, а этот мальчуган нуждается в вас. У меня нет никаких причин удерживать вас здесь. Вы излечились.
Врачам, видимо, нравится давать нам советы, которые, на их взгляд, могут расшевелить нашу душу. Как смогу я опекать этого ребенка, помочь ему стать человеком, когда я сам отчаялся в людях? Если только Ирен не изобрела этот предлог из милосердия, желая придать смысл моему существованию. Однако я чувствовал, что она не лгала. Раймон ждет меня, ему необходимо мое присутствие. Мы нуждаемся друг в друге. Мой горький опыт обернется для него силой. Пережитые мной разочарования, если подать их с юмором, вдохнут в него энергию. Я научу его презирать эту вялость под маской горячности, этот отвлекающий маневр людей, которые рядят свою трусость под политические эмоции или же выдвигают всевозможные проблемы, лишь бы отрицать очевидность. Они скользят, легко носятся по льду, стараются оглушить себя, чтобы не слышать, как он трещит у них под ногами. Мне хотелось бы заставить моего мальчугана смеяться, описывая их гримасы и кривляния, когда тонкая корочка льда поддается. Странное дело. Я только что сказал «моего мальчугана», словно уже принял решение. И мне чудится, я вижу, как блеснул из-под ресниц лукавый взгляд Катрин, которая всю жизнь мечтала иметь ребенка.
Роже Гренье
ФОЛИЯ
Roger Grenier
LA FOLLIA
Перевод Л. Завьяловой
Редактор M. Финогенова
…Эти прелестные чаконы, безумия Испании…
Мадам де Севиньи
Senza alcun ordine la danza sia: chi il minuetto, qui la follia, qui l’alemanna farai ballar.
Don Giovanni[11]
1
Им было лет по тринадцать-четырнадцать, и все четверо учились в лицее Лафонтен. Как-то в воскресенье они отправились на дневной сеанс в кино «Орфелен» в Отейе. Шел фильм «Скала буйных ветров» с Лоуренсом Оливье. В антракте Валери Понс купила пакетик конфет. Да, в памяти Нины Ору запечатлелось, что их купила именно Валери Понс. Эта худышка только и думала о еде. Девочки заметили, что на каждой конфетной обертке написано какое-нибудь предсказание. Когда Нина прочла: «Вы выйдете замуж дважды», подруги захихикали и заверещали. Валери Понс было предсказано: «Вы проживете 99 лет». Они сочли, что это не слишком интересно, но расхохотались, уже настроившись на смешливый лад. Наступила очередь Барбары Крюзон. Нина снова увидела перед собой ее лицо — такое невыразительное, — прямые волосы и челку. «Вас ждет блестящая артистическая карьера». Ерунда. Женевьева Вико еще не развернула свою конфетку. Подружки торопили ее, и она впопыхах надорвала обертку. Наконец, расправив бумажку на ладони, Женевьева прочитала: «Вы станете миллионершей». Девочка, пожав плечами, тряхнула темными локонами: