Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик
Шрифт:
Эйфория. Читать!
«При всей поглощённости Другим, нас охватывает лишь незначительное любопытство: каков же он всё-таки сам по себе, безотносительно к нам. А потом настает время, когда к Другому уже невозможно отнестись творчески, – «сочиняя» его, «играючи» в него. Мы начинаем испытывать какое-то особое раздражение по поводу именно тех чёрточек, которые прежде для нас были особо волнующими: даже задним числом они не могут оставить нас равнодушными – либо восхищение, либо отторжение – и вследствие этого неравновнодушия ещё более раздражают, напоминая нам о том мире, к которому наши нервы некогда отвечали дрожью, о мире, ставшим чужим».
Мне кажется, в этом немного видоизмененном пассаже из книги Лу Саломе содержится ключ к пониманию другой книги – той самой, которую уважаемый читатель держит в руках и из которой я этот пассаж взял. Последняя, как явствует из ее названия, посвящена самй Саломе, а также двум другим великим «фуриям времен минувших» – Нине Петровской и Лиле Брик. Это так, но не совсем. Книга Игоря Талалаевского в такой же степени и о других, и о другом.
Как это достигается? С помощью определенного метода, или – если вспомнить, что Талалаевский известен прежде всего как режиссер, – системы. Система Талалаевского-писателя напоминает «монтаж аттракционов» Эйзенштейна. Практически ничего не добавляя от себя, он искусно монтирует фрагменты писем, воспоминаний, литературных произведений своих героинь и тех многочисленных Других, которые сыграли в их жизни определяющую роль и во многом сами определились через них. Пряча собственный авторский голос «за кадром», Талалаевский превращается в своего рода медиума, дающего голос Другим, казалось бы, давно умолкшим. Некоторые из них и сами владели похожей техникой. Взять хотя бы Лу, которая умела полностью погрузиться в мужчину, которого любила, или Нину, из которой язык Брюсова насмешливо высовывался и дразнил Белого, а язык Белого вытягивался Брюсову. У Талалаевского, как и у Брюсова, трудно вычленить сколько-нибудь явственно выраженное господствующее мировоззрение и сколько-нибудь четко очерченные стилистические предпочтения, а самобытность, относительность монтируемых явлений, как у Белого (и много лет спустя – у Делёза), ложится множеством неповторимых складок. Благодаря этому и Брюсову с Белым, и прочим героям книги возвращается право на собственную правду, отобранное у них многими поколениями ученых, критиков, беллетристов и просто сплетников: Лиле – право на интерпретацию своих отношений с мужчинами, Лу – на принятие решения о том, кто прав в споре между Фрейдом и Адлером, Рильке (с подачи все той же Лу) – не подвергаться психоанализу, который мог бы, конечно, освободить его от демонов, которые им владели, но с ними вместе мог изгнать и ангелов, которые помогали ему творить.
Экстраординарная способность двигаться навстречу Другому (вплоть до практически полного погружения в него) у Лу открылась еще в детстве, когда она, будучи младшей и единственной сестрой в сплоченном братском коллективе, осознала глубокое единство женского и мужского. В жизни Нины готовность к перемещениям нашла вполне буквальное выражение: литераторы, к кругу которых она была причастна, называли себя «аргонавтами». Но это лишь частные примеры. Судьбы Лу, Нины и Лили полны самых разнообразных перемещений и совмещений (во времени и пространстве, в мире людей и мире идей), от которых при чтении книги просто захватывает дух. В судьбоносном для Нины романе Брюсова старый Кельн опрокидывается в быт Москвы, а местность между Кельном и Базелем – на местность между Арбатом и Знаменкой. Что касается героев Талалаевского, то они переезжают из России в Европу и обратно, из Тулы – в Киев и Канев, а оттуда – в Воронеж, из Москвы – в Петербург (оказываясь, например, в той самой Английской гостинице, где впоследствии покончил с собой Есенин). Среди них мы встречаем увлекающихся левым соловьевством и настаивающих его на символизме, подчеркивающих колоссальную роль еврейства в развитии философской и религиозной мысли в России, много пьющих и испражняющихся посреди комнаты, а также принимающих морфин и яд (на поверку оказывающийся слабительным). На страницах книги встречаются и тесно сплетаются мысли и судьбы, радости и печали русских и французов, немцев и евреев, коммунистов и антикоммунистов, философов и психологов, скульпторов и художников, композиторов и естествоиспытателей, не говоря уже о поэтах и писателях. Благодаря Саломе тут сосуществуют такие непохожие фигуры, как Ницше и Толстой, Фрейд и Гамсун, благодаря Петровской – Ходасевич (делающий по ее поводу глубочайшие и тончайшие наблюдения) и Вл. Соловьев (путешествующий по крышам в крылатке!), а в судьбу Лили вплетены, словно в узел, не только Брик с Маяковским, но и Арагон, десятилетний Пастернак, генерал Примаков, Якобсон, Горький, Распутин (не Валентин – Григорий), Шаляпин, Окуджава, Евтушенко, Феллини, всех не перечислишь…
Но, пожалуй, самое важное перемещение-совмещение, которое характерно практически для всех действующих лиц книги, происходит в континууме «жизнь-творчество». Герои Талалаевского, словно сговорившись, следуют императиву: «Не говори о жизненном пути. Но жизнь свою в искусство преврати». О полноте своего счастья Рильке готов был рассказать Саломе словами из ее повести «Руфь». В результате разговоров (в том числе и житейских) с Саломе Анна Фрейд написала работу о детских мазохистских фантазиях и о связи переживаний боли и любви. Влюбившись в Эльзу (сестру Лили), Шкловский уже не знал, где любовь, а где книга о любви. Необходимость превращения действительности в искусство, а искусства – в действительность открыто декларировали символисты, а вдохновленная ими Нина Петровская, так и не став хорошим писателем, сумела сотворить в своей реальной жизни настоящую поэму, заботливо восстанавливаемую Талалаевским. Иное дело, что эта поэма была закончена в том самом году, когда Брюсов закончил «Огненного Ангела», после чего жизнь Нины (живого прототипа Ренаты) превратилась в мучительный, страшный, но ненужный, лишенный движения эпилог. То есть книга Талалаевского еще и очень поучительна: она не только о поэтизации действительности, но и о тяжких издержках этого дерзкого начинания. Впрочем, в долгосрочной перспективе творчество все же побеждает. На могильной плите сестры Лили (больше чем сестры – Эльзы Триоле!) выбита цитата из ее романа: «Мертвые беззащитны. Но надеемся, что наши книги защитят нас». Но защищают умерших не только их собственные книги. Книга Талалевского, хотя и написана не ими, а Другим, этой способностью обладает в полной мере. Более того: она их оживляет.
На этом можно было бы поставить точку, но хотелось бы сказать еще вот о чем: лично у меня вызывает огромную радость тот факт, что Игорь Талалаевский, уже успевший обрести известность как писатель со своей книгой о Менделеевой, Блоке и Белом, выпущенной «Алетейей» в 2011 г., снова публикуется в Санкт-Петербурге. Во-первых, в обеих книгах по-новому преломляются темы и настроения, заданные двумя замечательными выходцами из этого города, которых я имею нескромность считать своими заочными учителями: Борисом Парамоновым (одним из первых русскоязычных глашатаев постмодернистского конца стиля) и Александром Эткиндом (по признанию самого Талалаевского, одним из стимулов для написания его собственных книг стали переполненные «монтажами аттракционов» и примерами неразрывного единства жизни творцов и их творчества исследования Эткинда по культуре Серебряного века, в частности его знаменитая работа «Эрос невозможного»). Во-вторых, такого рода номадизм (киевлянин печатается в граде Святого Петра) напоминает о тех примечательнейших временах, когда немка-петербурженка Лу и выучивший русский язык немец Рейнер (между прочим, прочитавший «Кобзаря» Тараса Шевченко от корки до корки) отправились в святой город Киев, где провели ровно две недели в состоянии какой-то удивительной эйфории. Уверен, читатель этой книги вскоре погрузится в очень похожее состояние.
Ее превосходительство
Лу Андреас-Саломе в интерьерах Ницше, Рильке, Фрейда и других
Часть первая. Переживание бога
Бывает, что для всей жизни наступает момент, когда стремишься к новому дебюту, разновидности возрождения, и формулировка, определяющая чувственную зрелость как второе рождение, верна. После того, как проходит несколько лет привыкания к миру, который нас окружает, к его законам и способам мыслить, которые, вполне естественно, заполоняют нашу маленькую головку, в нас внезапно пробуждается жизненный инстинкт приближения физического созревания. Он восстает против отвлеченных материй с таким пылом, что мир, кажется, только начинает создаваться; это мир, куда пришел ребенок – не знающий ничего и ничего не желающий знать, будучи отданным неистовству первых желаний.
Я выросла между двумя офицерскими униформами в полном смысле. Мой отец был генералом; на гражданском поприще он стал называться государственным советником, тайным советником, затем действительным тайным советником, но по службе оставался в институте генералитета также и в преклонном возрасте. И моя юная любовь, почти в восемь лет, относилась к юному (тогда действительно очаровательному) барону Фредериксу, адъютанту Александра II, впоследствии министру двора, который, став древним старцем, вынужден был в полной мере пережить еще свержение царя и переворот. Мои интимные чувства к нему ограничились, однако, следующим незначительным происшествием: когда я однажды при гололедице спускалась по широким лестничным ступенькам нашего генеральского здания и почувствовала непосредственно позади себя восхищенного поклонника, я поскользнулась и села на гладкий лед – после чего рыцарски спешащего за мной поклонника постигла та же участь; в неожиданной близости, по обеим сторонам выхода, сидя друг против друга, мы пристально смотрели друг на друга: он, – светло улыбаясь, а я – с немым восторгом.
Мать была младше отца на 19 лет. Она родилась в Санкт-Петербурге, но происхождения была гамбургско-северонемецкого, кроме того, по ее материнской линии – датского. В доме говорили по-французски и по-немецки. При этом отец был большим русским патриотом, пытался привить детям любовь к русской культуре и литературе. Мы чувствовали себя не только на «русской службе», но и русскими. Но по-русски я изъяснялась довольно слабо: ни в одной из школ, в которых я обучалась, я ровным счетом ничему не научилась. Может быть, изначальный дух противоречия, поселившийся во мне, здесь принес волшебные плоды: я занималась самообразованием на протяжении всей моей жизни.
Мое детство прошло в совершенно фантастическом одиночестве, и в дальнейшем все мои мысли и устремления развивались вопреки всем семейным традициям и приводили к неприятностям. Я часто была «непослушной» девочкой, и из-за этого меня ужасно наказывали березовой веточкой, на которую я никогда не упускала случая пожаловаться надменному Доброму Богу. Я ему изливала легко, без понукания целые истории. Эти истории были особенными. Они возникали, мне кажется, из желания обладать властью, чтобы присоединить к Доброму Богу внешний мир, такой будничный рядом со скрытым миром. И совсем не случайно, если я заимствовала материал для своих историй в реальных событиях, во встречах с людьми, животными или предметами, – иметь Бога в качестве слушателя было достаточным основанием, чтобы придать им сказочный характер, который мне не нужно было подчеркивать. Напротив, речь шла только о том, чтобы убедиться в существовании реального мира. Конечно, я не могла рассказать ничего такого, чего Бог в своем вечном всеведении и могуществе уже бы не знал; но это как раз и гарантировало в моих глазах несомненную реальность моих историй. Поэтому, не без удовлетворения, я начинала всегда с этих слов: «Как тебе известно…»