Три Германии
Шрифт:
Первые друзья. Они появились на Ордынке. Двор. Школа. Во дворе сверстников немного: Юрка Уткин, Валерка Шкатов, Борька Никитин и Витька Чижиков. Остальные – много старше или младше. Смешливый Борька казался мне легкомысленным, Витька – зазнайкой. С «Утиком» мы гуляли по переулкам, обсуждая прочитанное, обменивались на день библиотечными книгами, бегали в Филиал Малого театра и пересмотрели там все спектакли. Правда, только со второго действия, на которое после антракта пускали без билета. Валерка постоянно задирался. Драки на Ордынке чаще случались без повода, от нечего делать: двор на двор или индивидуально. «Пойдём стыкнёмся!» Физически он был не сильнее меня, но «стыкаться» мне было не интересно, и драк не получалось. Всё изменилось после того, как в ноябре 51-го родители отправили меня на полтора месяца в Боярку – зимнюю школу под Киевом. В купе мы ехали вчетвером: трое Женек (Клюев, Иванцов и я) и Борька Кормышев – Колбаса, прозванный так за то, что под Малым Ярославцем выбросил из окна батон «любительской». Мы оказались самыми старшими, всеми хороводили. В довершение всего каждый влюбился. В силу одних этих обстоятельств произошло самоутверждение. Во дворе я немедленно подрался со Шкатовым, после чего мы стали друзьями. Но вскоре случилась трагедия. Возвращаясь с ребятами из Парка Горького, мы с Валеркой решили подъехать остановку на трамвае, который, миновав Крымский мост, немного притормаживал. Вышли на середину улицы, чтобы вспрыгнуть на ходу. Мы оба делали это не раз и хорошо знали: прыгать нужно на заднюю площадку последнего вагона. Но Валерка поторопился вскочить в первый вагон. Плащ защемило гармошкой, а его затянуло под колёса и отрезало обе ноги. Он дико закричал, ругаясь матом. Страшная картина долго стояла у меня перед глазами. Ему сделали протезы, мы вместе ходили в школу и дружили до тех пор, пока он не переехал в другой город. В классе «А» 557-й мужской школы оказалось всего двое ребят из соседних дворов – Белёв и Баранов, остальные – с Полянки и Житной. С Мишкой Барановым я подружился раньше, часто бывал у него дома, но он погиб два года спустя, катаясь на велосипеде в Казачьем переулке, где в незапамятные времена селились выходцы с Украины. После этого родители категорически отказались покупать мне велосипед, на который я копил, откладывая родительские «чаевые». Потратить их пришлось на первый фотоаппарат – зеркалку «Любитель». С Вовкой Белёвым познакомился в первом же классе и через 8 лет вместе с ним переведён был в женскую 556-ю в порядке слияния. В день окончания 7-го класса, 15 июня 1953 года учительница вручила мне подарочную книгу «Портрет» Н. Гоголя с надписью: «Юному поэту, дорогому Евгению Бовкуну от классной руководительницы Софьи Каримовны Ишмаевой». Когда я принёс её домой, мама восприняла это как должное, а папа, улыбнувшись, с особой теплотой сказал: «Наш поэт». Я знал, что они гордятся мною незаслуженно, и по-настоящему понял их состояние только после того, как сам стал гордиться своими детьми и внуками. Это ни с чем не сравнимое ощущение счастья с годами приобретает дополнительные оттенки. Если в свои ранние годы дети радовали меня разнообразием способов познания окружающего
До 2-го Спасоналивковского переулка, то есть до школы, из дому ходу было минут 20, мимо булочной в Погорельском переулке, которую, кажется, прославили съёмки фильма «Место встречи изменить нельзя». Запомнилась она потому, что за хлебом я чаще бегал именно туда. Однажды, желая доказать ребятам, что могу преобразиться до неузнаваемости, нарядился в мамино платье, нацепил туфли на каблуках и в таком виде явился в магазин. Продавщица, хорошо меня знавшая, заулыбалась, но я приложил палец к губам, поскольку за мной «следили», и она сделала вид, что не узнала. Спор я выиграл. Споры у нас, тоже были в моде. «А спорим… Слабо?..» Я такие соревнования не любил, принимая в них участие эпизодически, чтобы не оторваться от коллектива. Но процедура перевоплощения меня привлекла возможностью «театра». Пьесы я обожал, Островского читал взахлёб, и, когда при школе создали кружок, немедленно туда записался. На школьной сцене мы поставили несколько эпизодов из пьесы «Баня», где я играл главначпупса Победоносикова, усиленно подражая Игорю Ильинскому. И, видимо, настолько успешно, что дирекция решила показать самодеятельный спектакль в клубе наших шефов – кондитерской фабрики «Марат». С тех пор сатирический образ Маяковского «эта великая Медведица пера» вспоминается мне всякий раз, когда я слышу напыщенные выступления скороспелых ораторов.
Юность принесла более крепкую и длительную дружбу. В 9-м «А», после перехода в бывшую женскую школу, будущих друзей оказалось шестеро: Лёва Черных, Валя Семёнов, Юра Тихонов, Вова Белёв, Стасик Губанов и Эдик Шилов. Серые кители и гимнастёрки с чернильным отливом утонули в море коричневых платьев с белой кружевной отделкой. В этом малиннике мы чувствовали себя как на экзамене, постоянный контроль изучающих глаз не позволял расслабиться. Не только наши достоинства, но и слабости оказались на виду. Многие ученицы мне нравились, хотя девушки моей мечты среди них, к счастью, не было. Взаимные симпатии с лёгким оттенком школьного флирта способствовали тому, что в классе установилась дружеская атмосфера. Все мы немножко выпендривались перед девчонками. Написав стихи «Монолог скелета из ботанического кабинета», я перед уроком в знак тесной дружбы с этим экспонатом набросил ему на плечи куртку и застыл с ним в обнимку, дожидаясь учительницы, чем напугал и возмутил её сверх всякой меры. В другой раз мы с Борькой Никитиным устроили набег на раздевалку и отвинтили с вешалки десятка полтора крючков. По виду они напоминали дюралевые, но содержали магний и горели как бенгальские огни. Наверное, их выпускало оборонное предприятие. Нужно было только хорошенько разжечь крючки. Одноклассницам, очевидно, тоже хотелось привлечь к себе внимание смелой выходкой и как-то они вовлекли нас в нехорошую проделку, смысл которой до нас не сразу дошёл: намазали чесноком доску перед уроком классной руководительницы Веры Ароновны Мерецкой. До сих пор ощущаю чувство вины за невольное участие в этом недостойном спектакле. Зачинщиков никто не искал. Мы загладили постыдный акт добрыми поступками, навещали нашу учительницу дома после окончания школы и подарили ей альбом с фотографиями, к которому я написал наивные лирические стихи, тронувшие её до слёз. Малочисленность мужской команды не помешала нашему классу стать самым проблемным, но и самым сплочённым. Мы отмечали дни рождения, ездили с ночёвками в палатках на Сенеж, всем классом хоронили любимого физика Юрия Фёдоровича. У каждого появились новые дружеские и родственные связи, но тем и ценны школьные привязанности, что остаются неповторимыми и служат психологической основой новых союзов. Человек, ни с кем не друживший в школе, редко обретает новых друзей потому, что не научился ценить чужие достоинства. По естественным причинам уменьшавшимся коллективом продолжали встречаться: у Льва Черныха, нашей старосты Аллы Варущенко, а в последний раз у меня, на улице Удальцова в 50-ю годовщину со дня окончания школы.
Антимиры во сне и наяву. Кому из нас не снились таинственные, жутковатые, давящие тяжестью непонятных видений, пугающие сюрреалистичностью происходящего сны! Достойные доверия «очевидцы» рассказали нам об этом повестями Гоголя и Кафки, картинами Босха и Мунка, сочинениями Орвелла и Булгакова. Народное творчество запечатлело ночные кошмары в образах вампиров и вурдалаков, верфольфов и летцельбетцелей… В юности, задолго до появления киноэпопеи о звёздных войнах, мне снился один и тот же «страшный» сон: днём на улице неожиданно темнеет, и на город во всё небо угрожающе надвигается из-за горизонта круглое днище космического корабля с мерцающими по краям огоньками. Меня охватывает ужас, я зажмуриваюсь, тороплюсь проснуться. А ещё снилось, что через тёмное окно на первом этаже за нами кто-то подглядывает. Образы военного детства.
Два социализма. В деревне Теньки на берегу Волги, куда нас с мамой вместе с другими семьями служащих Генштаба вывезли с началом войны, далеко не все местные жители были настроены к эвакуированным радушно, по маминым рассказам, ей говорили в лицо: «когда немцы придут, мы вас не выдадим, сами убьём!» Это не была острая неприязнь жителей села лично к нам, это была ненависть раскулаченного крестьянства к сталинизму, а точнее сказать – к тому пролетарскому, интернациональному социализму, который олицетворял собой наш «великий кормчий». Раскулаченных, как и тех же власовцев, больше устраивал национальный социализм немецкого фюрера. Не на жизнь, а на смерть враждовали две идеологические системы, два социализма, а доставалось простым русским и немцам. Паны дерутся, а у холопов чубы трещат. В то время армия национального социализма наступала. С фронта возвращались в Россию раненные и калеки. В нашем дворе на Ордынке у многих мальчишек не вернулись с войны отцы и старшие братья. Бабушка рассказывала о своих братьях, не переживших войну. Родной брат Иван, в четвёртый раз женившийся в 80 лет на учительнице и усыновивший троих её детей, был расстрелян немцами в Краснодаре, когда ему исполнилось 103 года: за то, что укрывал в подвале еврейскую семью. Кузен (тоже Иван) пропал в Киеве, и ему было больше ста. Да и сама она чудом избежала расправы. Немцы занесли её в списки подлежавших расстрелу, поскольку оба сына сражались в Красной Армии. К счастью очередь не дошла. Германию тогда у нас очень не любили. Но эта была другая Германия. Её я тоже не любил. Ненависть порождала ненависть. «Убей немца!» – призывал в листовках Илья Эренбург, работавший до войны во Франции корреспондентом «Известий». Странным образом он невольно перефразировал лозунг веймарских коммунистов «Бей фашистов!» Сталинский ярлык «фашизма» перенесли на весь немецкий народ. «Горе кормит ненависть. Ненависть кормит надежду», – писал Эренбург, считая, что ненависть «присуща только чистым и горячим сердцам», и оправдывая тем самым догадку Бердяева, заметившего в коммунистах «страшное преобладание ненависти над любовью». Но как осуждать крупного писателя за то, что он правдиво отразил настроения многих русских во время войны! Вспомним, как гуманист Леон Фейхтвангер в «Москве 37-го» оправдывал кровавые сталинские чистки. И все же такое отношение к немцам не было типичным для наших писателей. Об актах жестокой мести советских освободителей мирному населению Германии писал в мемуарах бывший политработник Лев Копелев, с которым впоследствии мне довелось общаться в Кёльне. Другой участник войны, писатель Сергей Наровчатов рассказывал мне (корреспонденту АПН): стараясь представить себе «обыкновенного немца», он всегда видел перед собой простые городские и деревенские лица, напоминавшие ему русских мужиков и баб, на которых наложила свой беспощадный отпечаток война. Аналогично высказывался о немцах автор «Василия Тёркина». А по моим детским послевоенным впечатлениям, редко кто позволял себе плюнуть в сторону пленных, колонну которых вели по улице. Их жалели, подкармливая незаметно от охраны. Как относятся в СССР к немцам широкие слои населения, долго никто не знал, поскольку опросов у нас не проводили. А потом советским людям подсказали выражение «западногерманские реваншисты и бывшие нацисты», хотя все втайне удивлялись: почему ни одного бывшего нациста не оказалось в ГДР. Результаты опросов всегда впечатляют, но характерно, что число симпатизирующих друг другу немцев, русских и американцев при всех перекрёстных вариантах всегда составляло относительно постоянную величину – около 40 процентов. Очевидно, воспоминания о войне и пропаганда против реваншизма или империализма на формирование положительных и отрицательных представлений друг о друге всё же влияли мало. На протяжении веков немцы и русские подвергались тяжелейшим испытаниям, но свои духовные богатства сохранили.
Мамочка. Деревня на Волге. Мамин отец – Пётр Алексеевич Дёмин, потомственный московский рабочий, жил с родителями в Казицком переулке в квартире, окна которой выходили во двор Елисеевского магазина. Когда настали трудные времена, подался на заработки в Тульскую область. В деревне Хатунка приглянулась ему местная красавица. Он женился на ней, и вскоре родилась у них дочка Лизочка – моя мама. А потом умерли старики Дёмины, и Пётр Алексеевич по настоянию жены, которой хотелось жить в столице, перебрался в Москву. Семья увеличивалась – Алексей, Нина. Прокормить её становилось всё труднее. Пётр Дёмин, по профессии слесарь, вынужден был подрабатывать – чистить канализационные трубы. Заработал ревматизм. Не такой представляла себе жизнь молодая уроженка Хатунки. Поехала повидать родителей и бесследно исчезла. Мама слышала от отца такую легенду. На тульском направлении произошла железнодорожная катастрофа: оторвавшаяся одним концом длинная ручка вагона принялась косить пассажиров, повисших на ручках встречного поезда. Погибло много людей, но тела пропавшей среди них не нашли. На самом деле, думаю, было иначе. Она ушла от мужа, зная, что детей он не бросит. Тяжело приходилось. Единственной помощницей была старшая дочь – «его Лизок». Она и обед приготовит, и всех накормит, и в квартире приберёт, и ноги разотрёт, когда разыграется ревматизм, почитает вслух Лермонтова, да про уроки не забудет. А училась мама в школе, которую посещали дети художников и артистов и потомки благородных господ – Нина Голицына и Нина Шереметьева, подарившая маме в 1934 году свою фотографию «На память единственному дорогому другу – Лизику». Мама хорошо пела и танцевала, участвовала в самодеятельном ансамбле «Синеблузые», удостаивалась похвал педагога по рисованию (школа была с художественным уклоном), но за год до окончания пришлось её бросить, пойти работать: папа стал часто хворать и вскоре умер. На плечи её легла забота – кормить и воспитывать сестру и брата (тётю Нину и дядю Лёшу). К тому времени, когда тётя Нина поступила в институт, выбрав специальность гидролога, а дядя Лёша начал работать, высшее образование стало для неё недосягаемым. Утешением были книги, а поскольку дома условия для чтения оставляли желать лучшего, просиживала она с книжкой во дворе до темноты. Иногда с ней заговаривал пожилой господин из соседнего дома (сам Елисеев?) и, поражённый её начитанностью и культурной речью, стал дарить ей книги – дореволюционные издания классиков с иллюстрациями, защищёнными папиросной бумагой. Они хранились у нас до середины 60-х годов, затем постепенно исчезли. Мама охотно давала книги «почитать», но стеснялась попросить их вернуть. Благодаря чтению мама приобрела абсолютную грамотность. Окончив курсы машинисток, печатала вслепую с невероятной скоростью, без ошибок. Сначала в Главном картографическом управлении, подчинявшемся НКВД (ему же, как ни странно, подчинялись Загсы), затем в Генштабе, куда устроил её папа. Перед самой войной она работала в приёмной заместителя начальника Оперативного управления, комдива А. М. Василевского. А в 37-м, во время работы в картографическом управлении на Б. Полянке, стала свидетельницей странного случая. Засидевшись допоздна за машинкой, погасила свет, вышла в коридор, там было темно, и лишь под одной дверью – начальника отдела – светилась жёлтая полоска. Забыли погасить свет? Она решительно распахнула дверь. Хозяин кабинета стоял у стола и лихорадочно перебирал бумаги. Он обернулся на скрип открываемой двери, лицо его исказила гримаса ужаса, словно он увидел привидение. Мама тоже перепугалась, не помнила, как добралась домой. На следующий день узнала: начальника арестовали как врага народа. «Надо уходить оттуда», – сказал папа.
Личная жизнь матери. Папа появился в маминой жизни неожиданно. У неё было много поклонников, но он покорил её не столько внешностью, сколько необычайностью и решительностью поступков. Вернувшись из командировки на Дальний Восток, сказал: «Завтра идём в ЗАГС». Довоенные фотографии запечатлели счастливых родителей на отдыхе и весёлые застолья с друзьями. Тревожный 38-й год стал для них самым счастливым. Я потом удивлялся: как они могли радоваться, если знали, что будет большая война? А они знали. «Репетиции» были достаточно зловещими. Осенью 39-го папа ушёл на «войну с белофиннами» и, вернувшись, рассказывал, как белофинны минировали колодцы и как подорвался на мине молодой политрук, решив подобрать для своей дочери валявшуюся на дороге красивую куклу. Затем опять командировки: тот же Дальний Восток, Западня Украина, Прибалтика… После одной из них он сказал маме: «Будет война. Предстоит эвакуация». Но эвакуировали нас только осенью 41-го – в татарское село Теньки. Папа регулярно отправлял посылки, доходили не все. В некоторых мы обнаруживали битое стекло и куски кирпичей, но всё же изредка нам доставались сахар или банки с вареньем из моркови, которую я с тех пор возненавидел. По рассказам мамы я как-то умудрился достать и съесть за один присест месячную норму сахара, хранившегося в кульке под потолком – от тараканов. Она долго трясла меня за плечи, приговаривая: «Что же ты наделал!» Так она наказывала меня за проделки. Мы жили в доме у чудесной одинокой женщины, а еще мама подружилась с семьей Глазковых, у которых были дети подростки – Тамара и Слава. Мы сохранили с ними добрые отношения и после войны. Слава и Тамара переехали работать в Москву, заходили к нам на Ордынку, а мы бывали в гостях у их дяди на Пятницкой. Помню, он подарил мне книжку в красной обложке про штурм Перекопа, где многие слова были замазаны чёрной тушью. Мне удалось прочесть их на свет настольной лампы. Это были фамилии репрессированных военачальников. В Теньках группа эвакуированных организовала театр, и мама играла в спектаклях. А потом случился её грех. Возвращаясь из Казани на пароходе, она познакомилась с пассажиром, ставшим папой моего брата. Мама покаялась нам с Юркой лишь после развода, а после её смерти я случайно раскрыл чёрный эбонитовый футлярчик для хранения иголок. Я не выбросил его потому, что это была мамина вещь, практически единственная, не считая оставшихся книг. Там находилась скатанная в трубочку бумажка с биографическими данными красноармейца, направлявшегося в расположение своей части. Я не осудил бы отца, если бы он расстался с мамой сразу, узнав обо всём, но благодарен ему за то, что он сделал это спустя много лет, когда мы с Юркой стали взрослыми. И он никогда не сказал мне ни слова упрека за те три года после развода с мамой, когда я немного отдалился от него, поскольку считал, что обязан был в первую очередь поддержать более слабого, то есть мать. Не знаю, как я поступил бы на его месте. Послевоенные впечатления не оставляют у меня сомнений в том, что папино благородство не только имело под собой прочную моральную основу, но и продиктовано было любовью к маме, ко мне и Юрке. Очевидно, мама в силу обстоятельств не смогла этого оценить и перенесла всю любовь на детей. Но разве можно осуждать отца и мать за то, что в их отношениях разрушилась животворная связь, благодаря которой существуют семьи. Мама глубоко переживала разрыв, верила, что всё вернётся на круги своя. Она не приняла в расчёт семейную черту Бовкунов: решения мы долго вынашиваем в себе, но, будучи приняты, они становятся необратимыми. Я спрашивал брата: не хотел бы он разыскать настоящего отца. Он сказал: «Меня зовут Юрий Васильевич Бовкун, отец у меня есть и второй мне не нужен». Мама часто жаловалась на сердце, и мы отвезли её к платному кардиологу. Он рекомендовал поставить кардиостимулятор, назвав сумму, по тем временам значительную. А потом, пригласив меня в другой кабинет, спросил: «Вы действительно хотите, чтобы она ещё пожила?» и, увидев моё изумление, добавил: «А то, ведь, знаете, как бывает, не все так относятся к своим родителям». Я долго не мог оправиться от шока. Маме поставили импортный стимулятор. Но умерла она от инсульта у меня на руках. Чувство вины гложет меня до сих пор. Я упустил что-то важное, не успел для неё сделать всё, что хотел или мог. Не сохранил в памяти многое из того, что рассказывала она о себе, папе, родителях и друзьях.
Тётя Нина. Нина Петровна Дёмина. Моя единственная родная и горячо любимая тётя. Главным содержанием всей её жизни был труд. Трудилась она неистово и самозабвенно, была трудоголиком, но таким, который испытывает глубокое удовлетворение от сознания того, что приносит пользу людям, особенно тем, кого любит: старшей сестре, младшему брату и его семье, единственному сыну, племянникам и своему мужу – дяде Саше, ходившему с тросточкой. После войны у него в ноге остался осколок. Он был моложе тёти Нины, и она отпускала его в санатории и дома отдыха одного, не роптала, не жаловалась. Лелеяла внучку Катеньку, которая всю жизнь была для неё светлым огоньком, поддерживавшим тепло семейного очага. Мчалась через всю Москву на Рижскую, чтобы посидеть с маленькими Иваном или Таткой, когда их не на кого было оставить. Бывают люди, которые кажутся добрыми только потому, что не повышают голоса, мило улыбаются и кормят гостей пирожками, но для которых превыше всего собственное спокойствие и забота которых распространяется лишь на узкий круг избранных. Я знал людей с репутацией хороших семьянинов, для кого семья была неким видом любимой личной собственности, но всё, что оставалось за её пределами, они считали чужим. Тётя Нина была совсем другим человеком – крайне отзывчивым к проявлениям неустроенности и неблагополучия, независимо от того, кого и в какой степени они касались. Доброта её не была мягкотелой и безропотной, сочетаясь с проницательностью и остротой суждений. Тётя Нина хорошо различала фальш, неискренность, но никогда не злословила. Её острые замечания не приобретали форму осуждения. Она не была верующей, не ходила в церковь, но жила по совести и справедливости. Эти духовные ценности не были для неё пустым звуком. Свеча её горела ярко, не чадила и оставила после себя тепло, передавшееся сыну. В последние годы она тяжело болела, он менял ей постельное бельё и переодевал, окружив любовью и заботой. Когда я в последний раз приехал к ней, ей уже трудно было говорить. Я сидел у её постели, Миша что-то готовил на кухне, мы говорили о пустяках. Вдруг она замолчала и, глядя на меня грустными и счастливыми глазами, неожиданно чётко, с расстановкой произнесла: «А ты знаешь, что Миша очень хороший человек». Человек, скупой на похвалы и не любящий дифирамбов, может сказать такое, когда признаётся себе, что жил не зря. У меня защемило сердце, потому что я только в тот момент осознал, что никогда не видел, как она отдыхала. И отдыхала ли она вообще когда-нибудь?
Личная жизнь отца. Детские шалости и профессия. Когда бабушка рассказывала о детских шалостях папы, я невольно находил в них много общего с проделками литературного героя – Тома Сойера. Однажды она заметила в кладовке чайную ложечку и поняла, что младший сын тайком лакомится вареньем. «Нельзя брать варенье из разных банок одной ложкой», – выговаривала она проказнику, а неделю спустя обнаружила возле каждой банки по ложке. Папа неистощим был на выдумки, и сверстники, называвшие его Копчёным из-за смуглости, доверяли ему разработку операций, когда нужно было подшутить над вредным учителем или жадным торговцем. Однако изобретательность иногда подводила его. В 1914 году в Ялте он нанялся ночным сторожем к аптекарю, желая подработать на карманные расходы. Его обязанностью было не пропустить звонок позднего посетителя. А чтобы юный дежурный не уснул, аптекарь привязывал шнурок от звонка к его ноге. Но папа нашёл выход. Когда все засыпали, он отвязывался и прикреплял верёвку к ножке тяжёлого дивана. Аптекарь удивлялся, что его перестали тревожить по ночам и, решив проверить добросовестность сторожа, вышел среди ночи в коридор, споткнулся о протянутую верёвку и упал, набив шишку. Дежурного с позором прогнали, пожаловавшись родителям. В таких случаях отец наказывал сына ремнём, но на этот раз сын предупредил: «Если ударишь, выпрыгну в окно». И выпрыгнул, едва не сломав рёбра. Хорошо, что под окном росла туя, и он застрял в её мягких ветках. Острота ума, инициативность, чувство справедливости и независимость суждений стали отличительными чертами его характера. Когда в Ялту пришла гражданская война, папа стал свидетелем с страшной сцены. Вооружённые саблями казаки разгоняли митинг рабочих. Один из преследуемых пробегал по улице мимо забора, за которым прятались мальчишки. Папа видел: беглецу на скаку отрубили голову, но он пробежал по инерции ещё несколько метров. Через неделю папа ушёл из дома, чтобы вступить в Красную Армию. Постоянные перемещения не благоприятствовали созданию семьи. Он влюблялся и увлекался, не позволяя себе создать семью до тех пор, пока не сможет обеспечить её будущее. «Васенька никогда не прельстился бы ролью иждивенца», – говорила бабушка, да и мне трудно было бы представить себе отца альфонсом или женихом богатой невесты. Он не допустил бы, чтобы его облагодетельствовали незаслуженными дарами. Всю жизнь жил только тем, что хотел и умел заработать сам, и всегда находил себе занятие, передав и мне свой характер. На Ордынке он научил меня пользоваться инструментами и не бояться электрического тока, для чего на моих глазах дотрагивался до оголённых проводов напряжением в 127 вольт, взяв меня за руку. В закутке между нашим домом и Педучилищем им. Ушинского мы устроили небольшой палисадник, посадив калину, берёзу, липу и цветы. Липа растёт там до сих пор. По чертежам смастерили увеличитель для моего первого фотоаппарата – крупноформатной зеркалки «Любитель». Получился он невероятно громоздким, но работал безотказно. Папа мог починить любой бытовой прибор, любил возиться в огороде и в Корекозево развёл клубнику, о которой прежде в деревне никто не помышлял. Боевой офицер, прошедший через кошмары Сталинграда, нежно любил внуков, вырыл для них в саду мини-пруд, ходил с нами по грибы и великолепно их мариновал. Всё это были частички личной жизни, составлявшие внутренний мир этого человека. Ещё в армии папа выбрал себе специальность связиста, участвовал в засекреченных разработках нового вида связи – ВЧ. Это и предопределило его переход в ГРУ. И я до сих пор с глубочайшим уважением отношусь к профессионалам военной разведки – специалистам, защищающим безопасность Отечества, отделяя их от тех, чьи моральные принципы совместимы с доносительством и созданием образов внутреннего врага. Накануне войны для проверки новой связи папу направили в «тыл врага» – на территорию Польши и фактически бросили на произвол судьбы. Обратно он пробирался лесами, минуя населённые пункты, пока не добрался до Москвы. Сказал маме: «Теперь ты знаешь всё сама, а я не имел права тебе об этом рассказывать». По словам мамы, он решил уйти из разведки, и неизвестно, что повлекло бы за собой такое решение, если бы не война. Выпускник той же Академии, с которым он встретился в июне 41-го, помог ему перевестись в действующую 62-ю армию, где требовались высококлассные связисты. На одном из снимков начала 50-х папа, только получивший звание полковника, мама, Юрка и я – четыре счастливых лица. Такие фото фиксируют отдельные моменты нашей личной жизни, но всю её невозможно запечатлеть документально. Да и нужно ли? Ордынка навсегда оставила в памяти почти лубочную картину домашнего очага. В дальнейшем мой Отчий дом многократно перемещался в пространстве, в зависимости от того, где длительное время находились моя семья и друзья. Он заполнялся родственниками, большинство которых до конца своей и моей жизни оставались верными и чуткими друзьями. И в нём было столь же много друзей, к которым жена и я испытывали родственные чувства. У него появлялись новые названия. Это пристанище существовало, и когда семья временно разлучалась. Незримый Очаг условного поселения согревал его обитателей, и нередко зажжённая от него лучина освещала жилища друзей в других городах и странах. Взаимная симпатия и уважение, бескорыстие и готовность помочь в беде, тяга к справедливости и вера в доброту, почитание родителей и любовь к детям и внукам составляли для нас своеобразный Кодекс Чести.
Бабушкин сундук. Домашняя библиотека на Ордынке постоянно пополнялась. История, философия, психология, религия, словари: Даль, Михельсон, Фасмер, Брокгауз… Интересные книги в советское время доставались разными способами. Уникальные экземпляры из спецхрана переснимались или перепечатывались вручную. Журнал «Огонёк» и газета «Правда» стали печатать массовыми тиражами в своих приложениях собрания сочинений отечественной и зарубежной классики. А когда начали понемногу издавать то, что прежде не печаталось, приходилось искать лазейки в подвалы книжных магазинов. Обширные связи в торговой сети имел мой школьный друг Валюшка Семёнов, работавший в Москниге. С его записочками я обходил магазины. По возможности книги покупались в нескольких экземплярах – для друзей и родственников. Так создавались тогда домашние библиотеки. Мама приобретала «дефицит» у спекулянтов на Кузнецком мосту, отец приносил почитать книги из служебной библиотеки, привозил из командировок. Книгой «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова в сером тканевом переплёте, купленной им на Арбате, он очень дорожил, как самой честной книгой о Сталинградской битве. Её запретили, изъяв из библиотек, но в нашей домашней она осталась, как и многие другие сочинения, по разным причинам неугодные советским властям. Символично, что некоторые книги, не имевшие библиотечного штампа, попадали ко мне из библиотек. В юности я регулярно посещал неплохую районную библиотеку на Большой Полянке, всегда вовремя возвращая взятые книги. С заведующей библиотекой мы нередко беседовали о литературе, она была в курсе моих предпочтений и однажды сказала: «Почитайте эту книгу. И можете её не возвращать. Она лежала в запасниках, штамп на неё поставить не успели, а теперь всю «невостребованную» литературу будут изымать». Я взглянул на обложку: А. Некрич – «22 июня 1941 года». За этот труд честного историка исключили из КПСС, вынудили эмигрировать, а книги изъяли из библиотек и уничтожили. Аналогичным путём попало ко мне ещё несколько книг. Много ценных для себя приобретений я сделал в годы студенчества во время одиночных поездок по старым городам. Из Ярославля привёз отдельные книги альманаха «Шиповник» и дореволюционное собрание сочинений Алексея Писемского с его знаменитым «Взбаламученным морем», где вернувшийся на родину после долгого пребывания за границей писатель размышлял о российских нравах. Впечатления классиков о дальнем и ближнем зарубежье привлекали описанием характеров, привычек и поступков самих путешественников и тех, с кем приходилось им общаться на чужой земле. Бабушка, переехавшая из Ялты в Москву к дяде Вите, в коммунальную квартиру на улице Горького, в здании Центрального телеграфа, привезла целый сундук старых книг. С них, собственно, всё и началось. Когда я учился в третьем классе и заболел свинкой, меня отправили к бабушке, потому что мама сама заболела, папа уехал в командировку, а тётя Нина – в экспедицию. Бабушка лечила меня, развлекала рассказами о шалостях отца, а потом состоялось открытие сундука. В книгах всё заслуживало особого внимания: необычный формат и пахнущие стариной жёлтые страницы, шрифт с ятями и незнакомые слова, которые я выписывал в тетрадку. Религиозная литература, приложения к «Ниве», дореволюционные альманахи, издания начала века русских и зарубежных авторов (в том числе, переводы с немецкого), церковные календари, роскошная детская Библия и учебные пособия церковно-приходской школы, так сильно отличавшиеся от учебников советской школы. Насмотревшись на эти богатства, я начал задавать вопросы и слушал, как зачарованный. Когда бабушка рассказывала про свою учёбу, я впервые задумался: почему в СССР систему оценок успеваемости вывернули наизнанку. Почему отличникам ставили пятёрки? Во многих странах единица считалась высшим баллом в учёбе и спорте. Да и в царской России никаких пятёрок не было. Зато Коминтерн создавал террористические пятёрки для борьбы с гражданским и международным инакомыслием. Бабушка Поля проникновенно говорила на божественные темы, красиво и популярно рассказывала о жизни святых и мучеников, приводила примеры соблюдения и нарушения заповедей. Это были необычные и потому хорошо запомнившиеся уроки Закона Божия. Она пешком приходила на Ордынку с Улицы Горького; на нашей улице было пять церквей. В одной из них – Преображенской, возле нарсуда, работали реставраторы (одним из них, говорили мне, был Савелий Ямщиков), научившие меня, как надо очищать от копоти старые иконы. Делалось это мякишем чёрного хлеба. Позже, покупая и находя на чердаках «чёрные доски», я успешно пользовался этим способом. Обрывки бабушкиных рассуждений всплывали в памяти годы спустя, когда я созрел для чтения Соловьёва, Флоренского, Мережковского и Бердяева. Жена дяди Вити, тётя Лина работала в издательстве и подарила мне изданную до войны книгу писем Рубенса в переводах Анны Ахматовой, полученную от самой Ахматовой с её автографом. Книги из бабушкиного сундука вызывали неясное ощущение соприкосновения с таинственным и почти запретным. Когда бабушка умерла, хозяином книг бабушкинского сундука стал дядя Витя, и я не брал их без спроса. Но кое-что он давал мне почитать, в том числе – июльский номер журнала «Русский вестник» за 1880 год с отрывками из книги Д. Д. Благово «Рассказы бабушки». Когда они были опубликованы полностью в «Литературных памятниках», я проглотил книгу, но лишь перечитывая недавно, обратил внимание на одну фразу. Автор сожалел, что общество пренебрегает подробностями ежедневной жизни, отражающими нравы, обычаи и привычки предыдущих поколений. Мало что изменилось в нашей ментальности за последние 200 лет. Бабушка Поля (Полина Ивановна Долто). Образ её запечатлелся в двух измерениях: седенькая сухощавая старушка с добрыми глазами и тёплыми ладонями и юная красавица с длинной косой на дореволюционной фотографии. Затем наступила пора погружения в немецкую поэзию (разумеется, в переводах), образцами которой стала богата наша домашняя библиотека. Так появилась у меня «своя» Германия, а во время учёбы в 10-м классе я уже рискнул по-своему перевести гейневскую «Лорелею». И при том, как сказал мне много позже корифей художественного перевода Лев Гинзбург, «совсем даже неплохо». Это была первая проба пера, о профессии переводчика я не помышлял, мечтая поступить в Литературный институт. Но туда принимали только с рабочим стажем. В 57-м пошел работать. Электромонтажником, на закрытом предприятии в Останкино а/я 37. «Германия» отходила в туманное будущее. Литературные увлечения вырабатывали устойчивый иммунитет к соблазнам идеологической карьеры.