Три любви Михаила Булгакова
Шрифт:
Елена Сергеевна мужественно записывала в дневник ход смертельной болезни мужа и все время находилась рядом с ним, как могла, облегчала его страдания. Иногда Михаил Афанасьевич в полубреду произносил глубокие, экзистенциальные фразы. Вот, например, запись в дневнике Е.С. Булгаковой от 6 февраля 1940 года: «В первый раз за все пять месяцев болезни я счастлив… Лежу… покой… ты со мной… Вот это счастье… Сергей в соседней комнате… Счастье – это лежать долго… в квартире любимого человека… слышать его голос… вот и все… остальное не нужно… (Сергею): «Будь бесстрашным, это главное».
А вот записи последних дней жизни Михаила Афанасьевича Булгакова: «6 марта 16.00. Уснул. (Поцеловал и так заснул.) «Они думают, что я исчерпал… исчерпал уже себя?! (при Цейтлине, Арендте и Якове Леонтьевиче). Когда засыпал после их ухода: «Составь список… список, что я сделал… пусть знают…» 12.30 ночи. Проснулся – в почти бессознательном
В ночь с 6 на 7 марта
Сказал: «Кто меня возьмет?»
Я сказала: «Кто тебя возьмет?»
Он ответил два раза: «Кто меня возьмет?» (Второй раз громче). Это было шестого ночью.
7 днем: «Меня возьмут? Тебя возьмут? Меня возьмут?»
Седьмого ночью: «Возьмут, возьмут…
8 марта:
«О мое золото! (В минуту страшных болей – с силой.)
Потом раздельно и с трудом разжимая рот: го-луб-ка… ми-ла-я.
Записала, когда заснул, что запомнила.
Пойди ко мне, я поцелую тебя и перекрещу на всякий случай… Ты была моей женой, самой лучшей, незаменимой, очаровательной… Когда я слышал стук твоих каблучков… Ты была самой лучшей женщиной в мире… Божество мое, мое счастье, моя радость. Я люблю тебя! И если мне суждено будет еще жить, я буду любить тебя всю мою жизнь. Королевушка моя, моя царица, звезда моя, сияющая мне всегда в моей земной жизни! Ты любила мои вещи, я писал их для тебя… Я люблю тебя, я обожаю тебя! Любовь моя, моя жена, жизнь моя!»
До этого:
«Любила ли ты меня? И потом, скажи мне, моя подруга, моя верная подруга…»
Позднее, в 60-е годы, Елена Сергеевна подробно вспоминала о последних днях Михаила Афанасьевича: «Когда в конце болезни он уже почти потерял речь, у него выходили иногда только концы или начала слов. Был случай, когда я сидела около него, как всегда, на подушке на полу, возле изголовья его кровати, он дал мне понять, что ему что-то нужно, что он чего-то хочет от меня. Я предлагала ему лекарство, питье – лимонный сок, но поняла ясно, что не в этом дело. Тогда я догадалась и спросила: «Твои вещи?» Он кивнул с таким видом, что и «да», и «нет». Я сказала: «Мастер и Маргарита»? Он, страшно обрадованный, сделал знак головой, что «да, это». И выдавил из себя два слова: «Чтобы знали, чтобы знали».
Порой Булгаков прозревал свою посмертную славу. В частности, критику Владимиру Лакшину Елена Сергеевна рассказывала: «Во время последней болезни Михаил Афанасьевич однажды сказал: «Вот, Люся, я скоро умру, меня всюду начнут печатать, театры будут вырывать друг у друга мои пьесы и тебя будут приглашать выступать с воспоминаниями обо мне. Ты выйдешь на сцену в черном платье, с красивым вырезом на груди, заломишь руки и скажешь: «Отлетел мой ангел…» – и мы оба стали смеяться, так неправдоподобно это казалось… А я, как вспомню это, не могу говорить».
Мучения Михаила Афанасьевича кончились 10 марта 1940 года. В этот день он скончался. О том, как умирал Булгаков, Елена Сергеевна подробно написала его брату Николаю в письме от 16 января 1961 года: «Люди, друзья, знакомые и незнакомые, приходили без конца. Многие ночевали у нас последнее время – на полу. Мой сын Женечка перестал посещать школу, жил у меня, помогал переносить надвигающийся ужас, Елена (сестра Булгакова. – Б. С.) тоже много была у нас, художники В. Дмитриев и Б. Эрдман (оба теперь умершие) каждый день приходили, жили Ермолинские (друзья), медицинские были безотлучно, доктора следили за каждым изменением. Силы уходили из него, его надо было поднимать двум-трем человекам. Каждый день, когда сменялось белье постельное. Ноги ему не служили. Мое место было – подушка на полу около его кровати. Он держал руку все время – до последней секунды. 9 марта врач сказал часа в три дня, что жизни в нем осталось два часа, не больше. Миша лежал как бы в забытьи. Накануне он безумно мучился, болело все. Велел позвать Сережу. Положил ему руку на голову. Сказал: «Свету!..» Зажгли все лампы. А 9-го после того, как прошло уже несколько часов после приговора врача, очнулся, притянул меня за руку к себе. Я наклонилась, чтобы поцеловать. И он так держал долго, мне показалось – вечность, дыхание холодное, как лед, – последний поцелуй. Прошла ночь. Утром 10-го он все спал (или был в забытьи), дыхание стало чаще, теплее, ровнее. И я вдруг подумала, поверила, как безумная, что произошло то чудо, которое я ему все время обещала, то чудо, в которое я заставила его верить, – что он выздоровеет, что это был кризис. И когда пришел к нам часа в три 10 марта Леонтьев (директор Большого театра), большой наш друг, тоже теперь умерший, – я сказала ему: «Посмотрите, Миша выздоровеет! Видите?» – А у Миши, как мне и Леонтьеву показалось, появилась легонькая улыбка. Но, может быть, это показалось нам… А может быть, он услышал?
Через несколько времени я вышла из комнаты, и вдруг Женечка прибежал за мной: «Мамочка, он ищет тебя рукой», – я побежала, взяла руку, Миша стал дышать все чаще, чаще, потом открыл неожиданно очень широко глаза, вздохнул. В глазах было изумление, они налились необыкновенным светом. Умер. Это было в 16 ч. 39 м. – как записано мной в тетради. Во время болезни я стала сначала записывать предписания врача, потом прибавилась полная запись дня, когда, какое лекарство принял, что ел, когда и сколько спал. Потом – его слова, потом, в последнее время его ухудшение состояния, – тяжелые минуты потери памяти (очень редкие), галлюцинации, и, наконец, подробные записи последних дней его страданий. Лицо его настолько изменилось от переносимых им страданий, что его почти нельзя было узнать. Я с ужасом думала – никогда не увижу Мишу, каким знала. А после смерти лицо стало успокоенным, счастливым почти, молодым. На губах – легкая улыбка. Все это не я одна видела, об этом с изумлением говорили все видевшие его.
А 4 марта на рассвете меня разбудила сестра милосердия и сказала: «М.А. зовет вас, хочет проститься». Я подошла, он покосился в сторону сестры, ожидая, что она догадается уйти, но она, отвернувшись к окну, не уходила. Тогда он проделал шутку, которая всегда смешила меня, как бы плюнул в сторону сестры, тихонько. А потом, сразу став серьезным, сказал мне прощальные слова, каких не говорил никогда. А уж чего я не слышала от него. Потом ему стало худо, и он отшатнулся, упал на подушку и стал холодеть и синеть у меня на глазах. Я взяла его голову и стала судорожно говорить ему, как мы скоро поедем с ним в Италию, как он там поправится, как хорошо ехать в вагоне, как ветер вздувает занавески… И он стал оживать и бормотать: «Еще, еще про занавески, про ветер».
И когда вечером пришел доктор, он сказал: «Вы знаете, Николай Антонович, я сегодня умирал у нее на руках и воскрес».
Простите меня, Николай, я знаю, что Вам тяжело будет все это читать. Но ведь я чувствую все время, что Вы ждете от меня рассказа о его последних минутах. Он умирал так же мужественно, как и жил. Вы очень верно сказали о том, что не всякий выбрал бы такой путь. Он мог бы, со своим невероятным талантом, жить абсолютно легкой жизнью, заслужить общее признание. Пользоваться всеми благами жизни. Но он был настоящий художник – правдивый, честный. Писать он мог только о том, что знал, во что верил. Уважение к нему всех знавших его или хотя бы только его творчество – безмерно. Для многих он был совестью. Утрата его для каждого, кто соприкасался с ним, – невозвратима».
После смерти Булгаков нередко являлся Елене Сергеевне во сне. Она продолжала с ним общаться. Он ее, похоже, никогда не отпускал. Так, 17 февраля 1943 года, будучи в эвакуации в Ташкенте, она записала в дневнике: «Все так, как ты любил, как ты хотел всегда. Бедная обстановка, простой деревянный стол, свеча горит, на коленях у меня кошка. Кругом тишина, я одна. Это так редко бывает. Сегодня я видела тебя во сне. У тебя были такие глаза, как бывали всегда, когда ты диктовал мне: громадные, голубые, сияющие, смотрящие через меня на что-то, видное одному тебе. Они были даже еще больше и еще ярче, чем в жизни, наверное, такие они у тебя сейчас, на тебе был белый докторский халат, ты был доктором и принимал больных. А я ушла из дому, после размолвки с тобой. Уже в коридоре я поняла, что мне будет очень грустно и что надо скорей вернуться к тебе. Я вызвала тебя, и где-то в уголке между шкафами, прячась от больных, мы помирились. Ты ласково гладил меня. Я сказала: «Как же я буду жить без тебя?» – понимая, что ты скоро умрешь. Ты ответил: «Ничего, иди, тебе будет теперь лучше»…