Три мешка сорной пшеницы
Шрифт:
— Значит, нет хлеба. А будет?
— Откуда он возьмется?
— Верно — взять неоткуда. Ну, а зачем нас сюда послали?
— Если арестуем Адриана Глущева, хлеб не появится.
— И с нас спросят: какие меры мы приняли? Что нам ответить? Никаких?..
— Но ведь эта мера бесполезная!
— Ой ли? Мы кто — специальная бригада, брошенная на чрезвычайно острый участок, или экскурсия? А раз чрезвычайная, то принимай чрезвычайные меры, не либеральничай. Случай с Глущевым заставит зачесаться тех, кто хлебец по тайничкам рассовал. А такие есть —
— Давай искать тех, кто прячет. Адриан Фомич не прятал, не скрывал, держал в амбаре… сорное зерно, отходы. И за это его с милицией, как уголовника!
— Что делать, если нарвался. И, кстати, ты в этом ему помог. Забрал бы тихо–мирно эти три мешка, и никаких осложнений. Нарвался — получи. Мы не в салочки–поддавалочки играть приехали.
— Чужой кровью румяна наводить! — Женька оттолкнул от себя акт. — Возьми! И разговаривать не хочу больше!
Божеумов откинулся на спинку стула. В его узкой, разделенной на две неравные части надломленным носом физиономии ни возмущения, ни раздражения, скорей удовольствие: ну и прекрасно, все дошло до нужной точки.
— Старик Чалкин что-то сдавать стал, — заговорил он, тая усмешку. — Я ведь возражал — не бери этого сопляка в бригаду. Нет, уперся. Нда–а…
И Женьку вдруг осенило. А Божеумову–то очень хочется, чтоб он не подписал этот акт. «Солдат нашей роты стрелять отказывается…» В бригаде уполномоченных — случай дезертирства. Получается, Чалкин распустил бригаду, срывает кампанию, он, Божеумов, ее спасает. Сдавать стал Чалкин — старик, пора на пенсию. Как же не быть довольным сейчас Божеумову — козырной туз сам в руки лезет.
— Вольному воля, спасенному рай. Я силой принудить не могу, сам подпишу акт.
— Через мою голову? По колхозу Адриана Глущева уполномоченный от бригады пока я. Я ведь крик подыму.
— Нет, дружок, ты уже к тому времени уполномоченным не будешь — отправим домой со славою. А там — сам на себя пеняй. Скандал на всю область! В Полдневской бригаде раскольник объявился, поперек пошел. Разбирать будут на областном уровне. Словом, картина ясная.
И опять Женька уловил в лице Божеумова, в его голосе надежду: «Скандал на всю область…» Сам–то, он, Женька, в этом большом скандале сгорит, как мотылек в пламени костра. А Божеумова не обожжет, Божеумов подымется. Выходит, гори во славу Божеумова. Призадумаешься…
Лежит на столе неподписанный акт. Стоит только взять ручку, написать под ним свою фамилию — скандала не будет. Про Чалкина никто не скажет, что старик начал сдавать. Божеумов как был под Чалкиным, так и останется. А он, Женька, через какую–нибудь неделю уедет отсюда вместе с бригадой, честно исполнившей свои обязанности, — ни либеральничавшей, принимавшей чрезвычайные меры. Лежит на столе помятая бумажка…
А в деревне Княжице станет на одного человека меньше.
Божеумов усмехнулся:
— Муравей гору не столкнет. Сам понимать должен — не маленький. Чалкин настаивает, потому и нянчусь с тобой. А по мне — как хочешь. Ну, решай! Да так да, нет так нет, последнее твое слово, и до свидания. У меня и без тебя дел хватает.
— Обождем, — сказал Женька.
— Нет уж, ждать не буду.
— Будешь! Без согласия Чалкина не решишься, а Чалкин навряд ли торопиться станет… к скандалу–то.
Женька поднялся. Божеумов сверлил его зеленым глазом.
— Божеумов сам подпишет акт! Сам! Я не подпишу, но не поможет это. Я на все готов, если б помогло… А тут — и Фомича не спасем, и Божеумова подсадим на место Чалкина. Хозяином станет в нашем районе…
От Божеумова их отделяла лишь закрытая дверь, но Женьке уже было наплевать, что тот может его услышать. Он даже хотел, чтоб слышал: война — так война в открытую!
Вера, уронив ресницы, сидела за столом, из распахнутой старой кофточки рвутся вперед крепкие груди, лицо розовое — взволнованное и замкнутое одновременно. Рядом с ней Кистерев, приткнувшийся на стуле, смотрит в сторону, в низенькое оконце, слушает — маленький, ссохшийся, скособоченный.
— Не хочу подсаживать такого на высокое место. Не хочу!
Кистерев, не отрывая взгляда от окна, проговорил:
— Ну, а если я вам посоветую… подписать. Вы согласитесь?
И Женька замер. Робко шелестела бумагами Вера.
«Посоветую… согласитесь?..» Он же ждал, ждал такого совета. Не сам решился — подсказали, посоветовала те, кто умней, старше, опытней. Не сам — значит, не станет и мучить совесть, можно спокойно спать по ночам, жить не казнясь. Не сам — снята вина. И с Чалкиным отношения не испорчены, и скандала не случится, и гореть не придется, и Божеумов не выскочит в хозяева. Все на своих прежних местах, знакомый скучный порядок. Конечно, жаль Адриана Фомича, очень жаль, но… Но уж тут не поможешь, не его вина.
Шуршала бумагами Вера. Женька молчал, ошеломленный открытием: тайком крался к самоспасению и не подозревал.
— Так согласитесь или нет? — повторил вопрос Кистерев.
— Нет, — сказал Женька. И решительнее: — Нет!
Кистерев оторвался от окна, повернулся всем телом — страдальческая синева глаз, узкое бледное лицо.
— То–то. Подло перекладывать на других, что обязан решать сам.
В это время дверь кабинета распахнулась, Божеумов, торжественно прямой, держа в руках бумагу, шагнул к ним.
— Интрижки плетете? Бросьте, напрасный труд. — В голосе пренебрежение, во всей вытянутой фигуре, в деревянно прямой спине, разведенных острых плечах — сознание своей праведной силы. — Ты говорил: быстро не получится, ждать придется, — обратился он к Женьке. — А стрижена девка кос заплести не успела — получилось, вот!.. — Божеумов тряхнул бумагой: — Подписано.
— Ну смотри!
— Нет, теперь уж ты смотри да почесывайся.
— Я же опротестую! Я же писать буду!
— Куда? Кому?