Три мешка сорной пшеницы
Шрифт:
И снова Чалкин замолчал, поправляя на коленях полы пальто. Молчал и Женька.
Оглохшее от ночной тишины, цепенело за окном село. Под одной крышей, в угловой комнате с выставленной рамой, лежит Кистерев. В доме покойник. Его присутствие постоянно ощущает Женька, ощущает наверняка и Чалкин, ищет общества живых. От Божеумова он сбежал — не тот живой, возле которого можно согреться.
Неожиданно оба насторожились: за окном завизжал снег под медлительными
— Не спите?
Присыпанный снежком, в громоздком пальто, с полной холодного воздуха — Бахтьяров.
— Э–э, да у вас гость. Помешал, похоже.
— Мне–то нет, а вот для вас удобен ли? — отозвался Чалкин, поплотнее запахиваясь.
— Удобен… что-то гонит нас друг к другу…
— Вас — ко мне? — удивился Чалкин. — Вы же не Иван Чалкин, вы Иван Бахтьяров — чистая совесть!
Бахтьяров не спеша снял шапку, расстегнул пальто, сел — локти в стороны, руки в колени:
— Места вот себе не нахожу.
Чалкин сочувственно вздохнул:
— Кто в наши дни не потерял близких?
— Теряем, страдаем и друг друга едим. Привыкли к потерям, — резко произнес Бахтьяров.
Чалкин сморщился:
— Опять вы!… Лежачего же бьете.
— Да не страдайте — не вас бью. До вас ли мне теперь. Себя проверяю: сумею ли после войны район поднять?… Не знаю.
— Э–хе–хо! — Чалкин вздохнул и по–стариковски закручинился. — Без отчаяния да без риска кобылу не объездишь, не то что жизнь.
Губы Бахтьярова тронула улыбка:
— Давно вы это поняли, Чалкин?
— Понять–то, поди, понял давно, да — что уж!…
— На старости лет вдруг почему–то расхрабрились? Рисковать же собрались… вместе со мной. Или особо надеяться нельзя — раздумаете?
— Нет! Не раздумаю.
— Кому славу петь? Кто растолкал?
— Не вы, Иван Васильевич.
— Кто же тогда? Навряд ли Кистерев.
Чалкин скупо кивнул в сторону Женьки:
— Он… мальчишка–сосунок, под самое сердце ткнул… Стыдобушка. Обжег ты, парень, меня.
Бахтьяров помолчал и серьезно согласился:
— Тогда все в порядке.
И наступила тишина. Спало за окном село. Но сон ли это? Не обманывает ли тишина? Не в такие ли глухие минуты поворачивается колесо истории? Не с этой ли ночи Нижнеечменскому району, раскинувшемуся сейчас в темноте заснеженными полями и затаившимися деревеньками, придется отсчитывать время новой жизни? Во всяком случае, хочется в это верить.
Новая жизнь — в мире, без войны… Женька знает — нет, она не будет легкой и гладкой, наверняка откроются новые сложности, наверняка пог, усталость и слезы тож… Но жизнь, но мирная!
Бахтьяров давно уже косился на книгу под лампой, потянулся к ней, взял:
— Гм… Вот не ждал…
И Женька засмущался:
— Что-то у меня к ней сейчас… досада какая-то.
Бахтьяров бережно положил «Город Солнца» обратно под лампу.
— Всему свое время. Не сразу человек распрямился, когда-то пришлось побегать на четвереньках. И через утопию, как через четвереньки, люди должны были пройти.
— Но я-то еще совсем недавно каждому слову тут… Еще удивлялся — другие отмахиваются.
— Говорят, в утробе матери каждый из нас был и рыбой, и хвостатой ящерицей, и четвероногим, то есть за короткое время созревания приходится пробегать все, что в природе менялось миллионами лет. Так и в сознании… Вы созревали, вы перешагнули через то, что у человечества давно позади, — через утопию, четвереньки общественной мысли.
Потянулся к книге и Чалкин, повертел в руках:
— «Город Солнца»… Нет, не читывал.
И положил обратно, вздохнул скорбно.
Бахтьяров с натугой поднялся:
— Спите. Нам тоже надо соснуть. Идемте, Чалкин.
Они ушли.
Женька достал сумку, засунул в нее «Город Солнца» Томмазо Кампанеллы. Вряд ли когда-нибудь его откроет. Пройдено. За эти дни в Нижней Ечме он повзрослел — поднялся с четверенек…
Кистерева хоронили в Нижней Ечме. Ребята-призывники, совсем еще мальчишки, круглолицые, тонкошеие, с неловкой связанностью обращающиеся с громоздкими для них винтовками, дали залп над свежей могилой.
Рядом с Женькой стоял Адриан Фомич, ничуть не изменившийся, все с тем же бескровно кротким лицом, аккуратно расчесанной сивой бородкой лопаточкой.
Уходили обратно тесной кучкой — Бахтьяров, Чалкин, члены бригады. Не было Божеумова. Он сидел в Доме колхозника в одиночестве.
При выходе с кладбища Адриан Фомич остановился, обернулся назад, снял свою лохматую собачью шапку, перекрестился:
— Прими, господи, беспокойную душу — чиста была.
— Воин! — сказал Чалкин.
Бахтьяров отозвался:
— Не по своей воле — лихолетье заставило. — Помолчал секунду, добавил: — Воин… Теперь нужны строители.
И они двинулись по протоптанной в неглубоком снегу дорожке к селу. А из села, через крыши, навстречу им, голосом Левитана, властно звучало радио — передавали очередную сводку Совинформбюро.