Три минуты молчания
Шрифт:
— Вир-рай!
Дрифтер уже не по-служебному орет, а с огнем в голосе. А голос у него на всех иностранцах, наверно, слышно. Подумают, у нас трансляцию на выборке применили.
А вожака, наверно, и правда, много скопилось на палубе — трудно стало тянуть, распутал бы кто.
— Эй, там, на палубе? Распутайте кто-нибудь!
Ну да, услышат, у них там сетевыборка поет, сапожищи бацают. Нет, подошел все же кто-то, стал скидывать ногами, да мне от этого еще хуже, все шлаги на меня валятся, на голову, на плечи.
— Давай веселей, Сеня! Шевели ушами!
Ага, это дрифтер мне помог. И голос у него чуть поласковее. Все-таки
И тут меня так самого рвануло, что я всей грудью на переборку налетел.
— Хрена ты там тянешь? Сетка подошла! Сетку трясут!
Вон что! Ни черта, значит, не скопилось там. Просто, я вожак со шпиля тянул. И это меня на волне рвануло, шлаги по барабану скользнули, он же ведь полированный уже, в него смотреться можно. Но дрифтер-то — мог же предупредить: "Стой, не вирай пока". Да кому до вожакового дело!
Я встал к переборке отдышаться, поглядел в люк. И вдруг увидел: звезда качается, голубая, прямо над моей головой. Я просто очумел. Потом лишь дошло, что это не она качается, она себе висит на месте, а нас переваливает с борта на борт. И никто ее не видел, только я один — из темного трюма. Где же это я читал, что можно в самый ясный полдень увидеть звезду из колодца? Даже не верилось. А теперь я сам в этом колодце оказался.
Я стоял, смотрел на нее. А все же был настороже, чтоб меня опять не рвануло. Шпиль, я слышал, работает, его на всю выборку не выключают, но дрифтер, поди, там скинул один шлаг с барабана, чтобы проскальзывало. А когда он его снова накинет, это я почувствую, он ведь у меня этот шлаг возьмет, из моря ему не вытянуть.
А там уже первую сетку трясли — бац, бац! — сыпалась рыба. По звуку не слышно, чтобы уж слишком много взяли, но все же. Я не утерпел, полез по скобам поглядеть, и вдруг меня чем-то по шее — скользкое, мокрое, бьется. Здоровенная рыбина скользнула по мне, по рукаву, плюхнулась на вожак. Билась она страшно, сильная была селедина, все норовила под шлаги забиться, они ж еще воду хранят. А когда я ее выудил оттуда, себе в варежки, она даже пискнула жабрами, такая бешеная была — что ее обманули. И какая же красивая — ведь только что из моря! Не серая, не оловянная, не ржавая, как в магазине. Она, сволочь, вся синяя, зеленая, малиновая, перламутровая, и все это переливается, каждый миг — уже новый цвет.
За этой еще одна шлепнулась, только безголовая. Оторвали на тряске. Потом еще одна — с разорванными жабрами, сочилась кровью. Так они и сыпались с палубы, — но все покалеченные. А эта, что я держал, совсем была целенькая, ни жаберки не надорваны, ни плавничок, ни чешуинки не потеряла.
Я ее взял покрепче, поднялся по скобам, и зашвырнул подальше, за планшир. Глупыш один за нею кинулся, — но у моей-то рыбины счастливая была судьба — не далась глупышу, не повезло ему, ушла в море.
На палубе, я слышал, заржали. Дрифтер ко мне заглянул.
— Сень, это ты нашу рыбу выбрасываешь? Как же это? Мы ловим, а ты кидаешь.
— Пускай живет.
— А думаешь, она жизнью попользуется? Она сейчас снова в сетку пойдет.
— Не пойдет. Она теперь ученая.
— Так, а ежели она, ученая, теперь неученую научит мимо сетки ходить? Ведь это мы, Сеня, без коньяка останемся. Жалостный ты, Сеня. Гуманист!
Долго они там ржали. А тех, безголовых, безжаберных, я тоже выловил и выкинул на палубу. Хуже нет, если рыба куда-нибудь забьется, потом от вони умрешь. А на палубе — бац да бац! — и нет-нет да какая-нибудь ко мне залетала. Если покалеченная, я им обратно выкидывал, а целенькая — ту в море. Пускай смеются. Опять же развлечение для палубных.
А про вожак я опять забыл. Не заметил, как дрифтер выбрал у меня шлаг и накинул на барабан. Пополз, родной, а мы-то заждались. Семь шагов вперед, по солнцу, еще пласт уложен, а посмотришь в люк — там она все качается, звездочка. Совсем у меня рук не стало, а варежки — хоть выжми, и все тело колет иголками. Это хорошо еще — рыба куда ни шло, а заловилась, сети приходилось трясти и стопорить вожак, а если б они пустые шли и вожак бы все полз да полз, тут бы я как раз Богу душу отдал.
Дрифтер опять ко мне заглянул.
— Как, Сень, привыкаешь?
— Да, привыкаю, — говорю. — А нельзя ли придумать чего-нибудь, чтоб он сам койлался?
— Чего, Сень, придумать?
— А я знаю? Барабан какой-нибудь с мотором.
— Да как же он в трюме-то поместится? И подешевле, чтоб ты его укладывал.
— Значит, совсем ничего нельзя?
Дрифтер сказал:
— Ты не изобретай, понял. Ты — вирай.
Но неужели все-таки нельзя? Конечно, придумают. И до чего же мне тогда обидно будет. Как же это я его руками койлал? Я вам скажу, не зазорно гальюн драить, на это еще машины нет. А вот сети трясти — зазорно, когда есть уже на некоторых судах сететряски. Плохонькие, всего одного матроса заменяют, но есть. Вот, скажем, в трамвае кондуктор билетики отрывает, а потом — бац! вместо него ящик поставили. Обидно же ему потом, что он вместо ящика стоял.
Но я-то, наверно, попривык к вожаку, если мог уже про чего-то думать. Раньше только и мыслей было — как бы с копыт не свалиться, а теперь все как бы само делалось, а голова была на другом свете. Ничего, думаю, переживем. Вот уже и срост подошел, толстый такой, надо его специально укладывать, чтобы он мне порядок не нарушил, — Бог ты мой, а ведь это я уже первую бухту скойлал. Там их еще штук шесть осталось. Или семь? Надо бы у дрифтера спросить. Только минуты нету, чтоб вылезти. На палубе опять загорлопанили.
— А это, — слышу я, — Сене-вожаковому тащи, он жалостливый.
— Сень, а Сень, держи на!
И плюх на меня! — серое с белым, с черным, пушистое, бьется оно, кричит, сразу в угол забилось, только глазенки блестят как пуговки. Глупыш, кто же это еще. Весь сизый, с белой грудкой, концы крыльев черные. Одним крылом прижался к переборке, а другое выставил вперед, как щит, и трепыхал им по вожаку. Я хотел его взять — он еще пуще затрепыхался, закричал и клюнул меня в варежку. Тогда я снял варежки и просто ладони к нему протянул. И он пошел ко мне. Ну, ко мне-то в руки всякая тварь пойдет. Я его вытащил к свету — одно крыло у него висело, перышки маховые сломаны, — и как дотронешься, он сразу — кричать и клеваться.