Три минуты молчания
Шрифт:
— Неужели три дня? — я спросил. — Да, не успеть нам.
Ванька ко мне придвинулся.
— Ты чего? Может, на пару спишемся? Чего ты тут не видал?
Я поглядел — все сидят на трапе, привалясь к переборке. Митрохин — в самом низу — спит на комингсе. Из кубрика щелчки по носу доносятся: "сто сорок восемь… сто сорок девять". И правда, чего я тут не видел?
— А это каждому можно списаться? — спросил Алик.
— Ты сиди, — сказал Ванька. — Каждому, да не всем. А то подумают команда разбегается, чепе. Ты на следующей базе спишешься, никто
— Я и не думаю.
— Не думаешь, так не спрашивай. Так как? — Ванька меня спросил.
Я не успел ответить. С базы опять крикнули:
— Строп идет!
Я катал бочки, нагружал стропа, а голова была другим занята. Вообще-то, я ни разу не списывался, хотя это можно, никто не держит. Только полагается кепа за неделю предупредить, чтобы из порта прислали замену. Но и на базе ее найти можно, найдутся любители поразвлечься — побродить недельку-другую дикарем на СРТ. К тому же, деньги я кое-какие заработал, вот за этот груз. И все же хотелось бы мне сначала ее увидеть. Тогда б я наверняка решился поплыл бы с ней до порта. И, может быть, все бы по дороге выяснилось — в море все иначе, чем на берегу.
Но мы опять входили в раж, в злобный какой-то запал, ничего не видели вокруг. Только бочки перед глазами и прутья стропов, и как они нагруженные уходят в небо. Тут-то я снова с бондарем сцепился. С базы какой-то чудак попросил:
— Ребята, не подкинете селедочки? Штуки три.
Ну что, жалко, что ли? На траулере рыбы попросить — что снега зимой. Так вот, этот кошмар вытащил их из шпигата и стал ему кидать. Я думал — тот их обратно швырнет ему в рожу. Потому что эта селедка валялась в шпигате черт-те с какой выборки, может быть, с прошлой недели. А он еще благодарить стал:
— Спасибо, ребятки. Ах, хороша!
Я тут совсем сбесился.
— Выкинь сейчас же! — я ему заорал. — Выкинь эту падаль!
— Да зачем же добро выкидывать?
Я схватил ручник и кинулся к бочке, выбил донышко, захватил в варежки верхних три и ему закинул, как гранаты. Бондарь смотрел на меня и ухмылялся.
— Чего это с ним? — тот спросил.
— Спортом занимается.
Тот покачал головой, ушел.
— Крохобор ты! — я сказал. — Человеку рыбы хорошей не мог дать. Которая тебе и копейки не стоит.
Он расцеплял храпцы и смотрел на меня — ласково, чуть насупясь печально. Брови у него какие-то серые, как будто золой присыпанные. Смотрел вот так и мотал железной цепью с храпцами.
— Лезь в трюм, — пригласил меня.
— Это почему?
— Так. Снизу будешь подавать.
Я подумал — всегда можно сделать, чтоб храпцы случайно расцепились. Как раз у меня над головой.
— Я и так каждый день в трюме работаю. А у базы хочу — на палубе.
— Не полезешь?
— Нет.
— А я тебе приказываю.
— А я не слушаю. Ты мне не начальство.
Он чуть прикрыл глаза и спросил:
— Тебе отвесить?
— Оставь при себе.
Он пошел ко мне. Я стиснул ручник — прямо до боли. Он остановился и сказал мне устало:
— Ладно, запечатывай. И становись на место.
Тем и кончилось. Никто даже не успел к нам кинуться. Мы выгрузили второй стакан, начали третий, и тут ухман нам сказал:
— Идите, ребятки, обедать. Перерыв.
В салоне я против бондаря сидел. Он на меня не глядел и жрал, как лошадь, за ушами у него что-то двигалось. Мне сначала противно было глядеть, а потом как-то жалко его стало. Он старше всех нас, даже Васьки Бурова старше. И мне рассказывали — никто его на берегу трезвым не видит. Он все с себя может пропить — пиджак, сорочку, ботинки. Сыну его- почти уже восемь, а он только «папа-мама» выговаривает. Может, он из-за этого такой? Что же дальше будет? Вот так сопьется, ослабеет, в рейсы его перестанут брать.
Таким-то образом я думал, когда пришел Митрохин и задал нам работу для ума.
— Ребята, — говорит, — отпустите на базу. С того борта братан мой ошвартовался. Хоть часик с ним повидаться, я его с полгода не видел.
Мы молча прикидывали. Это не на час, конечно, только так говорится. А у нас еще Васька Буров сбежал. Когда одного не хватает на палубе, и то заметно.
Он стоял, ждал нашего приговора. И правда, этого ему никто не мог позволить, только мы.
Первым бондарь сказал:
— Я своего братана год не видал. Он на военке служит.
— Нельзя, значит? — Митрохин вздохнул. — Он же тут, рядом. Я, может, еще год его не увижу. Мы все в разное время в порт приходим.
— А я своего, — сказал бондарь, — может, три года не увижу.
Митрохин все ждал. Пока ведь только один высказался. Жалко было на него смотреть, на Митрохина. У него чуть слезы не выступили.
Я сказал:
— Ступай, о чем говорить. Как-нибудь заменим.
Шурка тоже разрешил:
— Валяй, гаденыш. Привет передавай братану.
Потом Серега и салаги. И Ванька Обод — с большой натугой.
— Спасибо, ребята.
Митрохин весь засиял, помчался сетку просить. Потом все вышли, и мы одни остались с бондарем. Он на меня не смотрел. А я закурил и спокойно его разглядывал.
Однажды я за него на руле отстоял. Он себе палец поранил ржавым обручем, и загноилось, вся кисть начала опухать. И он на штурвал отказывался идти, а все на него орать начали, что у нас не детский сад. Дрифтеров помощник Геша даже потребовал, чтоб он повязку размотал и всем показал, что у него с рукой. Вот это меня взбесило. А может, просто любопытно стало — как же он отнесется, если я за него вызовусь. И что думаете — он еще больше меня возненавидел. Если только можно больше.
Я спросил у него — спокойно, с улыбкой:
— Феликс! За что ты меня ненавидишь, сволочь?
Он сразу ответил:
— А добрый ты. Умненький. Вот за что. Я б таких добрячков безответственных на мачте подвешивал. По вторникам.
— За шею?
— За ноги. Пусть повисят, посохнут. А то у них все в башке перевернуто. Не видят, на чем земля стоит.
— На чем же она стоит?
— На том, что все суки. Каждый по-разному, но — сука.
— Так. И этот, который рыбки попросил? Что ты про него знаешь?