Три путешествия
Шрифт:
Вода действительно лилась уже на нижнем этаже. Кто первый влетел в дом — хозяин ли мой, соседка ли снизу, я не распознала. Кто-то кинул мне в постель кольцо с бирюзой, забытое в ванной: от сантехников. Конечно, соседка — с кольцом. Хозяин даже новое ведро (то самое, подставленное мной) купил дырявое.
— Ему не везет, если он и захочет быть хозяйственным, — заметила жена.
Так что ему ли спасать кольцо от сантехников. Квартира рассекретилась. Техники не шли. Занятия скрипкой срывались. Я глядела на хозяина прощальными глазами Николая: несчастье второго дня началось на 3 часа раньше своего законного срока; я не досмотрела, быть может, главный сон моей
Обещав произвести ремонт в нижней квартире (— Но где я возьму маляров?) и не попрекнув меня потопом, хозяин, уже спокойный, успокоенный самим хулиганским видом слесарей, пошел на занятия, а я — в общество книголюбов, откуда начинался утренник на заводе.
Красивая председательница говорила по телефону.
— Да, с макулатурой ладушки. Ты мне запендрячь По в середину, ну, штук десять там, и Шелли зашпендряй. Ну, худ бай.
Звуко-? или что? — подражательные глаголы она образовывала на фантастической скорости, и все было понятно. Впрочем, в деревне одна мастерица рассказывала целые повести, в которых у глаголов было только два корня, оба сакраментальные, как доказал Б. А. Успенский, генетически восходящие к ритуалам языческих славян, культу земли и основному мифу. И ясно было не только, кто что сделал, но и как быстро, и сколь ловко он это сделал, и как относится к этому действию повествовательница. Безглагольность русского языка. Морфологическое его богатство.
Она просила втюхнуть куда-то парочку Эмерсонов, испанскую лирику? а, хрен с ней.
— А вы — подождите, с вами пойдет товарищ Пасин, наше областное начальство.
В ужасе и полусне, с непросохшими после аварийной ночи мыслями ожидала я нового демона. В обыкновенно страшной казенной комнате с плакатами и графиками, в доме тюремно-добросовестного стиля начала холодной войны, на такой же площади, где веером развернулись горком, обком и горсовет Брянска и где однажды, рассказывают, оказалось два памятника Ленину, друг против друга. Забыли, что один уже есть, поставили новый.
Старый выносили ночью, тайно… Я всматриваюсь в эту картину, в киноленту того ночного выноса… Без огней, опустив лица, никого ненадежного, но и при этом не глядя друг на друга… куда его увезли… детективный дождь.
Тут появился товарищ Пасин, от обкома руководивший местными книголюбами.
И пошли мы с ним в газик туманным утром, как на эшафот. Людовик XVI читал спокойно свой бревиарий по дороге на эшафот. «Бог терпел и нам велел», напоминала я себе, но это не помогало. Я не французский монарх. Мама, мама, видишь ли ты, что делают с твоим дитятком…
Так, что ли, Поприщин говорил? А тройка мчится, газик летит по лужам, и двое нас в экипаже.
— Что же вы так далеко сидите? — спросил меня предполагаемый палач.
— А как же мне сесть ближе, если вы сейчас начнете интересоваться, в каком журнале, да в каком альманахе публикуетесь, да почему не в СП? — думаю я, но вслух не грублю.
— А вы знали в Москве такого поэта, П.? Он недавно погиб, под электричку попал, теперь вот книжку издали. Хорошие стихи, мне нравятся. И что у нас так? Пока не умрет человек…
П.? Вот это да. Знать я его не знала, но на поминки меня звали его друзья. Куда-то в Подмосковье. Ему было за сорок, так он и жил, в литературной среде — переводы, рецензии, — но не публикуясь. Курил, любил музыку, имел независимые вкусы… В Москве немало похожих на него. Что их не публикуют, не знаю. Это «культурная», «тихая», «тупиковая» лирика. Поздний Пастернак, тронутый Бродским. Думать об этом погибшем поэте печально… Но — каким образом он замечен товарищем Пасиным?
И я внимательно гляжу на спутника. В нем нет ничего страшного, оказывается. Он почти старый, маленького роста и как-то весь в книгах — как портной в булавках. Достает из кармана неизвестную мне армянскую поэтессу. Вот, из-за одного стихотворения купил:
Если пальцы зажгу для тебя, словно свечи, И тогда не полюбишь меня.Странно, странно. Но не верю я своим глазам. Из обкома. «Не изображайте Брянщину в черных тонах!» — сказал один из них, приказав снять на выставке вечерний пейзаж.
В книжном магазине завода нас уже ждали. Негде сидеть, многие так и стояли всю эту «встречу с московским поэтом и переводчиком» — встречу, память о которой горька мне доныне.
Косясь на товарища Пасина, я выбирала в несчастной памяти что-нибудь из переведенного мной и хоть чем-то подходящего. Все поиски сходились на той же элегии Пьера Ронсара Жаку Гревену.
Два разных ремесла, похожие на вид, Взрастают на горах прекрасных Пиерид, И первое — для тех, кто числит, составляет, Кто стопы мерные размеренно слагает… Итак, ни Римлянин, ни Грек, ни Иудей, Вкусив Поэзии…Но как слушают! Как слушают эти александрины бог весть о каких Пиеридах и Жоделях! Что делать? Они будут слушать еще…
В выстраданном высокомерии гуманитарно образованного человека (ведь такой человек у нас мученик) один мой знакомый сказал о книголюбах и книжном буме вообще: «Научили Петрушку буквам!» (опять Гоголь). Нет, я не могу так сказать, язык не повернется. И сама я — тот же обученный Петрушка, и они чего-то хотят, чего-то хотят с этими «пальцами-свечами», с дракой вокруг экземпляров Эмерсона. Чего-то они от меня хотят, что-то не расходятся. Господи Боже, что делать.
«Вы, наверное, и сами пишете! Почитайте свое!» И это страшно. Дело не в товарище Пасине, не в хозяине моем, которому запретили Кафку, и он просил меня заодно не читать и Рильке. Дело в том, что у меня нет того, что им читать. Вообще нет, ни своего, ни переводного.
Как же нужно им искусство, как всем оно здесь нужно. Оно — не только единственная молельня, оно — patria prediletta, другая, избранная родина.
Кто из итальянцев (а уж их нельзя упрекнуть в равнодушии к своим majores) так обижается на непонимание Петрарки, как наш составитель и переводчик в своем вступлении? Кажется, вся жизнь его положена на эту апологию, на спор с какими-то критиками Рисорджименто, обижающими самое главное и самое актуальное — интеллектуализм Петрарки, его благородное радушие ко всем эпохам… Я предполагаю, что так волнуются только тогда, когда решается судьба страны — на выборах, например. И эти слушатели, они так же волнуются, как тот элитарный философ, им тоже нужна родина, где все хорошо…
— Я так люблю вас, я удивляюсь вам, я вам прочитаю Есенина, — хочется мне сказать. — Есенина любят, меня вы не полюбите, и клянусь, не вас я в этом виню.
Но и этого, конечно, я не могу сказать.
В странном молчании стою я перед доброжелательными взглядами и не знаю, что придумать. И, придумав, ухожу — в склад, в кабинет директора магазина, куда угодно.
Они не расходятся.
Полчаса — все то же.
Мое отчаяние, однако, сильнее их интереса. Тихо уходят…
Какая печаль, о, какая печаль, Какое обилье печали!