Три товарища
Шрифт:
Пат задыхалась от радости.
– Мы назовем его Билли, ладно, Робби? Когда мама была девочкой, у нее была собака Билли. Она мне часто о ней рассказывала.
– Значит, я хорошо сделал, что привел его? – спросил я. – А он чистоплотен? – забеспокоилась фрау Залевски.
– У него родословная как у князя, – ответил я. – А князья чистоплотны.
– Пока они маленькие… А сколько ему?..
– Восемь месяцев. Все равно что шестнадцать лет для человека.
– А по-моему, он не чистоплотен, – заявила фрау Залевски.
– Его просто надо вымыть, вот и все.
Пат встала и обняла фрау Залевски
– Я давно уже мечтала о собаке, – сказала она. – Мы можем его оставить здесь, правда? Ведь вы ничего не имеете против?
Матушка Залевски смутилась в первый раз с тех пор, как я ее знал.
– Ну что ж… пусть остается… – ответила она. – Да и карты были такие. Король приносит в дом сюрприз.
– А в картах было, что мы уходим сегодня вечером? – спросил я.
Пат рассмеялась:
– Этого мы еще не успели узнать, Робби. Пока мы только о тебе гадали.
Фрау Залевски поднялась и собрала карты:
– Можно им верить, можно и не верить. А можно верить, но наоборот, как покойный Залевски. У него всегда над так называемым жидким элементом была пиковая девятка… а ведь это дурное предзнаменование. И вот он думал, что должен остерегаться воды. А все дело было в шнапсе и пильзенском пиве.
Когда хозяйка вышла, я крепко обнял Пат:
– Как чудесно приходить домой и заставать тебя, каждый раз это для меня сюрприз. Когда я поднимаюсь по последним ступенькам и открываю дверь, у меня всегда бьется сердце: а вдруг это неправда.
Она посмотрела на меня улыбаясь. Она почти никогда не отвечала, когда я говорил что-нибудь в таком роде. Впрочем, я и не рассчитывал на ответное признание. Мне бы это было даже неприятно. Мне казалось, что женщина не должна говорить мужчине, что любит его. Об этом пусть говорят ее сияющие, счастливые глаза. Они красноречивее всяких слов.
Я долго не отпускал ее, ощущая теплоту ее кожи и легкий аромат волос. Я не отпускал ее, и не было на свете ничего, кроме нее, мрак отступил, она была здесь, она жила, она дышала, и ничто не было потеряно.
– Мы, правда, уходим, Робби? – спросила она, не отводя лица.
– И даже все вместе, – ответил я. – Кестер и Ленц тоже. «Карл» уже стоит у парадного.
– А Билли?
– Билли, конечно, возьмем с собой. Иначе куда же мы денем остатки ужина? Или, может быть, ты уже поужинала?
– Нет еще. Я ждала тебя.
– Но ты не должна меня ждать. Никогда. Очень страшно ждать чего-то.
Она покачала головой:
– Этого ты не понимаешь, Робби. Страшно, когда нечего ждать.
Она включила свет перед зеркалом:
– A теперь я должна одеться, а то не успею. Ты тоже переоденешься?
– Потом, – сказал я. – Мне ведь недолго. Дай мне еще побыть немного здесь.
Я подозвал собаку и уселся в кресло у окна. Я любил смотреть, как Пат одевается. Никогда еще я не чувствовал с такой силой вечную, непостижимую тайну женщины, как в минуты, когда она тихо двигалась перед зеркалом, задумчиво гляделась в него, полностью растворялась в себе, уходя в подсознательное, необъяснимое самоощущение своего пола. Я не представлял себе, чтобы женщина могла одеваться болтая и смеясь; а если она это делала, значит, ей недоставало таинственности и неизъяснимого очарования вечно ускользающей прелести. Я любил мягкие и плавные движения Пат, когда она стояла у зеркала; какое это было чудесное зрелище, когда она убирала свои волосы или бережно и осторожно, как стрелу, подносила к бровям карандаш. В такие минуты в ней было что-то от лани, и от гибкой пантеры, и даже от амазонки перед боем. Она переставала замечать все вокруг себя, глаза на собранном и серьезном лице спокойно и внимательно разглядывали отражение в зеркале, а когда она вплотную приближала к нему лицо, то казалось, что нет никакого отражения в зеркале, а есть две женщины, которые смело и испытующе смотрят друг другу в глаза извечным всепонимающим взглядом, идущим из тумана действительности в далекие тысячелетия прошлого.
Через открытое окно с кладбища доносилось свежее дыхание вечера. Я сидел, не шевелясь. Я не забыл ничего из моей встречи с Жаффе, я помнил все точно, – но, глядя на Пат, я чувствовал, как глухая печаль, плотно заполнившая меня, снова и снова захлестывалась какой-то дикой надеждой, преображалась и смешивалась с ней, и одно превращалось в другое – печаль, надежда, ветер, вечер и красивая девушка среди сверкающих зеркал и бра; и внезапно меня охватило странное ощущение, будто именно это и есть жизнь, жизнь в самом глубоком смысле, а может быть, даже и счастье: любовь, к которой приметалось столько тоски, страха и молчаливого понимания.
XIX
Я стоял около своего такси на стоянке. Подъехал Густав и пристроился за мной.
– Как поживает твой пес, Роберт? – спросил он.
– Живет великолепно, – сказал я.
– А ты?
Я недовольно махнул рукой:
– И я бы жил великолепно, если бы зарабатывал побольше. За весь день две ездки по пятьдесят пфеннигов. Представляешь?
Он кивнул:
– С каждым днем все хуже. Все становится хуже, Что же дальше будет?
– А мне так нужно зарабатывать деньги! – сказал я. – Особенно теперь! Много денег!
Густав почесал подбородок.
– Много денег!.. – Потом он посмотрел на меня. – Много теперь не заколотишь, Роберт. И думать об этом нечего. Разве что заняться спекуляцией. Не попробовать ли счастья на тотализаторе? Сегодня скачки. Как-то недавно я поставил на Аиду и выиграл двадцать восемь против одного.
– Мне не важно, как заработать. Лишь бы были шансы.
– А ты когда-нибудь играл?
– Нет.
– Тогда с твоей легкой руки дело пойдет. – Он посмотрел на часы. – Поедем? Как раз успеем.
– Ладно! – После истории с собакой я проникся к Густаву большим доверием.
Бюро по заключению пари находилось в довольно большом помещении. Справа был табачный киоск, слева тотализатор. Витрина пестрела зелеными и розовыми спортивными газетами и объявлениями о скачках, отпечатанными на машинке. Вдоль одной стены тянулась стойка с двумя письменными приборами. За стойкой орудовали трое мужчин. Они были необыкновенно деятельны. Один орал что-то в телефон, другой метался взад и вперед с какими-то бумажками, третий, в ярко-фиолетовой рубашке с закатанными рукавами и в котелке, сдвинутом далеко на затылок, стоял за стойкой и записывал ставки. В зубах он перекатывал толстую, черную, изжеванную сигару «Бразиль».