Три жизни Иосифа Димова
Шрифт:
При очередном всплытии я набрал полные легкие воздуха и сделал отчаянную попытку задержаться на поверхности, цепляясь глазами за зеленый циферблат электронных часов. Я и раньше пробовал так делать, и порой мне это удавалось. Мои зрачки впивались в изумрудное сияние круга, мягкие зеленоватые отблески загорающихся и гаснущих цифр действовали на мой воспаленный мозг успокоительно, словно волшебный элексир. Батисфера застывала неподвижно, и мой желудок возвращался на место. А потом мир принимал обычные формы: постель, электронные часы на стене, широкие, закрытые герметически окна, за которыми лежал стылый мрак декабрьской ночи.
Часы показывали без четверти пять. Вспомнив с точностью – не без усилия, – на какое время я приказал Эм-Эм включить установку искусственного климата и постелить постель, я с грустным самодовольством установил, что
Печаль незваной гостьей проникла в душу. Она всколыхнулась нежданно, но я ничуть не удивился, я давно ее ждал. Все было готово к ее приему, и она расположилась в моих мыслях и чувствах, как у себя дома. А поводом для ее нашествия послужила случайность.
Я поручил своему роботу, исполняющему обязанности секретаря, привести в порядок мой личный архив и завести специальную картотеку снимков, газетных и журнальных статей и других материалов. Вчера, отправляясь спать, я захватил с собой груду фотографий и вырезок из журналов и принялся их просматривать. Мой взгляд невольно задержался на снимке тридцатых годов, на котором был снят мой отец, – высокий, худой, с длинными волосами, в черной косоворотке „а ля Максим Горький”, как у нас тогда их называли. Мне пришло в голову сравнить этот снимок с одной моей старой карточкой, где я, двадцатипятилетний студент Московского университета, снят с группой однокурсников – выпускников физико-математического факультета. Можно было подумать, что это не я, а отец снят с моими университетскими товарищами, – так поразительно было сходство. Те же глаза, лоб, губы, волнистые непокорные волосы; тот же рост – на голову выше среднего, – чуть сутулые плечи; тот же взгляд – дерзкий, снисходительный, упрямый с примесью сентиментального добродушия… Сходство было такое, будто передо мной лежали два оттиска одной и той же матрицы!
Во взгляде матери, снятой на ступеньках своего механико-электротехнического института, светился немой укор – по крайней мере, мне так казалось, когда я на нее смотрел. Я тогда не мог ей простить, что она вышла замуж за Интеграла, а эта история была не такая простая, какой она виделась мне в те годы на расстоянии. Интеграл был председателем комиссии, которая решала, кто из студентов достоин Гого, чтобы его послали в Советский Союз изучать математические науки. И потому-то моя мать не устояла перед ухаживаниями этого толстяка с мешками под глазами. Я же, как последний идиот, объяснил ее поступок тем, что ей был нужен муж… Теперь вопросами приема студентов и назначения стипендии ведает ЭВМ. Она проводит экзамены, выставляет оценки, выводит баллы. Машина не имеет пола, она не способна шантажировать чью-либо мать, будь это даже самая красивая женщина на свете, – такое исключено! А если кто-нибудь вздумает не посчитаться с ее мнением, не подчиниться ее решению? Несчастный! Согласно международному закону, мятежник попадет в руки Великого Магнуса (Центральной электронно-вычислительной машины), и тот отправит его на принудительные работы в цехи консервных комбинатов Гренландии или на шахты Антарктиды. И будет горемыка вкалывать там, сколько положено, – многое зависит от его поведения и усердия. Причем все данные вычисляются и взвешиваются совершенно объективно специальными электронно-вычислительными машинами. Машина всегда справедлива – она не ведает злобы и зависти.
Я положил карточку матери на груду снимков и вырезок из газет и журналов, уже просмотренных мною, и задумался. Напоследок все чаще случалось, что я вдруг прерывал начатое занятие и задумывался о совершенно посторонних вещах. Вот и теперь мне вдруг вспомнилось письмо одного юноши из Гренландии. Оно пришло неделю назад, и уже дважды всплывало в моих мыслях безо всякого повода, словно в нижних пластах моего сознания вдруг лопалась заведенная до отказа пружина и выбрасывала его на поверхность.
Юноша писал мне следующее: „С горя я начал пить. Шутка сказать – всего через месяц после свадьбы меня заслали к черту на кулички, за тысячи километров от дома, в край вечных льдов и туманов? А пьянство не могло не отразиться на моем поведении и на работоспособности. Здешние ЭВМ непрерывно ябедничают на меня Великому Магнусу. Я, конечно, не в обиде на машинки: они пишут правду, разве им понять мое горе. Только мне от этого не легче! Магнус как пить дать не захочет меня помиловать, и заколдованный круг замкнется: я буду выпивать с горя, от этого мои трудовые показатели снизятся и Магнус не подпишет указ о моем помиловании. Остается одна надежда, что Законодательный Совет, который один вправе изменять решения Великого Магнуса, сжалится надо мной.
Подожду недели две, и, – если дело не будет решено – утоплюсь, брошусь головой в промоину”.
Я попросил Эм-Эм зарегистрировать письмо и положить его в мой личный архив, но в Законодательный Совет не пошел. Какой смысл? Я один из тех людей, кто научил электронно-вычислительные машины рассуждать таким образом… Мог ли я требовать отмены собственных принципов? Кто меня послушает?
Я не пошел просить за бедного парня, и на душу легла беспросветная тоска, в лаборатории я несколько раз ловил себя на том, что стою в полусантиметре от установки высокого напряжения. Ничтожное расстояние -в палец толщиной – отделяло меня от смерти, за какую-то долю секунды я мог превратиться в груду пепла.
Вот о чем я вспоминал, рассматривая старые фотографии. Чего только не выбрасывала на поверхность заведен-1ШЯ до отказа пружина моей памяти!
Мой взгляд рассеянно скользил по страницам французских газет и журналов, когда у меня в руках очутилась карточка Снежаны. Она появилась как бы между прочим, неожиданно, – я вздрогнул, у меня было такое чувство, будто я держу в руках живое, бесконечно хрупкое существо. За последние годы я всего два-три раза брал в руки ее фотографию – мне хотелось сказать ей, что работа моя спорится и не за юрами день, когда мои машины сделают нашу страну прекраснее и счастливее, чем ее Страна Алой розы. На большее у меня не хватало времени: я дневал и ночевал в своей лаборатории.
Я держал ее карточку и мне до боли хотелось прижать ее к груди. Огромным усилием воли я сдержался, чтобы не крикнуть спасительное: „Приди!”
С этого вечера дымка печали, окутывавшая мою душу, превратилась в густой непроглядный туман. Я перестал ходить в институт, дорога в лабораторию вдруг показалась мне бесконечно длинной. Слово „дорога” употреблено мной в фигуральном значении: я не ходил пешком, не ездил на машине, меня доставлял институтский вертолет или вертолет-такси. Эти „воздушные извозчики” садились на террасу пятидесятиэтажного дома, где я жил.
Чтобы немного рассеяться, я решил побродить пешком по улицам города, наведаться в книжные магазины, сходить на какую-нибудь выставку или в концерт. Меня поразило многолюдье наших улиц, оно было просто ужасающим! По тротуарам – человек к человеку, плечо к плечу – двигались толпы людей, а по проезжей части в четыре-пять рядов катили легковые машины и огромные двухэтажные автобусы. В первые минуты это скопище людей и машин заставило меня ужаснуться, но потом я вспомнил, что наши люди заняты на производстве не больше трех-четырех часов в день (при четырехдневной рабочей неделе): всю основную работу выполняют машины, а человек служит своего рода придатком к ним, иногда – совершенно ненужным. Законодательный Совет настаивал на соблюдении рабочих смен, иногда даже насаждал их искусственно – людям нужно было чем-то заниматься.