Три жизни княгини Рогнеды
Шрифт:
Вдруг заорали в сотню голосов — горько им стало. Вот целует ее Владимир. да, красивые глаза у него, но чужие, чужие. Вот стоит она после этого поцелуя, слышит довольный смех, слышит положенный вопрос Владимира: как называть ее впредь мужу и людям: Рогнеда — имя девическое, а в замужней жизни — кто? Пир замолк; одни мужчины сидели за свадебным столом, редко вкрапливались меж ними неизвестные женские лица, и все они были Владимировы люди, исполнители его воли: сказали им взять Полоцк — они взяли, сказали бы им сейчас убить ее — убили бы, а вот сказали радоваться на свадьбе — радуются. Все же не совсем убили душу, ожила она, подсказала ответ, вырвалось из уст честное слово. Как звать в замужестве? — Горислава! Да, киевская княгиня Горислава! Сгорели слава рода и ее былая слава. Пусть знают, что она о том не забудет. А они не поняли, а если поняли, то не приняли и пьяными криками объяснили по-своему: гори, гори славой, княгиня, славой князя Владимира. Так им было угодно: чтобы Владимир славился, а она горела. Так и есть.
В ту ночь он оставил ее у себя. После ласк лежали рядышком, по- мертвому тихо; он собрался засыпать, тогда она спросила:
— Зачем, князь, убил моих?
Он помолчал, словно с трудом припоминая забытое дело.
— Или я, или они. Пришли бы с Ярополком — меня под нож…
— Не они пришли, ты
— Расторопнее я, Горислава.
Вот и весь сказ.
Замолчали, и он уснул. Ни совестливого слова, ни покаянного вздоха — чист, весел, прав. Да, расторопен князь на чужие жизни, зарезал — впредь меньше страхов за свою шею. Его, может, и не убили бы, а он множество убил. Не нужны ему живые, нужны послушные. Положил и ей слушаться его жесткой воли — рожать да безмолвствовать, радуясь про себя, что осталась в живых после полоцкой бойни.
Глава шестая
О боги, полочанские боги, шептала в пустоту ночи Рогнеда, о вечная насмешница Мара, только тебе дано усыплять души, верни мне прежнее забытье. Пусть любовь к детям задавит безответные вопросы; горит от них сердце, нет мне сна, и приходят в ночной темноте укорять за долгое терпение любимые люди, которых свели с этого света. Он извел их — отец ее детей, откупившийся от нее милостью на жизнь в киевском предместье, в глухом дворе на берегу речки Лыбедь. Жила здесь в давнее время несчастная Лыбедь, грустила у тихой воды, а сейчас бродит по ее следам другая несчастная, носит проснувшуюся обиду. За что такая судьба? Рута, не понимая, старается вразумить: ко всем женам Владимир так, все обижены; нет смысла горевать: живем, дети растут, что еще? «Все обижены!» Нет, не все. Разве Аделя, Олова, Милолика испытали столько, сколько выпало ей? Кого насиловали на глазах отца, на виду дружины? У кого зарезали мать и братьев? И кто они, эти другие жены? Неизвестно, кто они. Никто. Любовью Владимира они возвышены из былой неизвестности, из худых семей. А она — полоцкая княжна, дочь кривичского князя, во всем равная Владимиру; и она уравнена с ними, втиснута в стаю; она унижена его любовью. Что же такое его власть? Почему ей терпеть такую властность? Он хотел власти и ради власти убил старшего брата, сжег Полоцк, убил князя Рогволода, обескровил Смоленск. Да власть требует твердости. Но если завтра некто другой пожелает взять власть — что станет? Опять кровь, огни, трупы во рвах! Владимир! Ему зажглось оправдать смысл своего имени — владеть миром. Ну, и владел бы Новгородом. Нет, мало — большим миром владеть. Что же дивиться, думает Рогнеда, что так дешева для него человеческая жизнь. А кровь? Что ему кровь, кровь в землю уйдет, дожди ее смоют, курганы травой зарастут, а тризны на свежих курганах — веселье дружины.
Теперь он говорит, что «Русь крепит!» Будто не он хотел отломить Новгород от Руси. Из-за чего же Ярополк ополчался, из-за чего рассорились насмерть, загубили тысячи людей в этой братской резне? Кто варягов нанял жечь Полоцк, потрошить Смоленск и киевские слободы? Это Аделе или Олове можно рассказывать про любовь к Киеву и Руси — они поверят. А она выросла в княжеской семье, еще говорить не умела, а уже слушала расклад княжеских дел и забот, борьбу желаний с обязанностью. Не Русь, а власть он любил. Ну а теперь, держа власть, конечно, и Русь стала любима… Почему ж ее не любить, если она вся — его, а он центре. «Труждается он много». Хазары побиты, вятичи подчинены, ятвяги согнаны с Пины, Буга, Ясельды. Так эти дела не он начинал. Вот разных богов собрать на одно капище близ своего двора — это он придумал, до него не было. Но в самой середке, на пупке капища его идол, бог войны Перун. Голову из серебра отковали, усы из золота, в глазницах отблескивают кровавым светом красные камни. А других идолов вырубили из дубовых комлей, они и ростом пониже, и грозьбы в них меньше, и все на Перуна глядят — Стрибог, Дажьбог, Хорс, Мокошь. Стоят полукружьем у него за спиной, как за князем полк в поле. Главное князя желание: чтобы и жизнь подобным порядком установилась — все на него глядят, кланяются и славят.
А кто не поклонится, того дружина наклонит. Пить да бить — иным не заняты. Князь жаждой власти обуян, эти — жадностью. Серебро им сыпет из мешка. Но откуда звонкие гривны берутся? Не в Киеве же их черпают из Днепра сетью. Подчинить надо кого-то, устрашить, придавить данью. От своих отними — отдай князю Владимиру, другам его, боярам, кметам, гридям, отрокам — несметная их толпа. Когда кричат: «Слава князю!» — значит, серебро раздавал. По восемь дней длятся пиры, триста бочек меда наваривают, пьяные пластами лежат, грязи меньше, улица ими вымощена, можно по спинам, как по половицам, весь Киев из конца в конец пробежать, с хмельной головы и орут хриплыми голосами: «Слава!» Властью он ни с кем не поделится, а мед, что? — новый бортники привезут.
Ему власть, а что ей? Кто она? Жена! Княгиня! На одной вроде бы черте стоят. Но разве сравнимы жизни: он — великий князь, «красное солнышко», «свет наш ясный», как только не величают его льстивые языки, она — перст от руки отрубленный. Так где правда?.. Забыть бы все вновь, но отступилась, не подходит коварная Мара, неинтересна ей новая настороженная душа; не поверит Маре княгиня Горислава, как верила шесть лет назад княжна Рогнеда, увидит незатейливый обман, усмехнется и развеет дурманящий дымок над горечью правды… Проснулась память, и разрушился покой тихого многолетнего безумия. Вот и ходить Рогнеде вдоль Лыбеди, остужая свои жгущиеся мысли. Со стороны жизнь ее прекрасна, у местных смердов ее жизнь вызывает зависть: не надо ей жать, полоть, варить; хочется — лежит под вишнею, глядя в небо, захочется — играет с детьми, расхочется — их няньки присмотрят, захочется песен — приворотники понесутся, схватят где-нибудь старца и примчат — он поет; что она скажет — то ей и сготовят; захочет на капище — ей возок запрягут; захочет спать весь день — никто ей слова не скажет. Лучшей жизни и быть не может, все есть у княгини, единственно, может, золотых яблок нет и птичьего молока; ровно сказка такая жизнь: лишь пальцем пошевели — и все словно само собою сделается. Вот что они думают, а еще думают: кому все дано, тому и добро не на радость, уже неизвестно чего и хочется, непонятно, о чем можно мечтать, гуляя день за днем с унылым видом вдоль речки. Все есть, думает Рогнеда, все у меня есть, только радости нет. Им и в голову едва ли придет, что посильнее она им завидует, чем они ее счастью. Да, тяжело им жить, но и веселее их дни — муж в доме, есть с кем поругаться и помириться, он побьет, он же и пожалеет; радость у них искреннее, и свадьбы у них иные, и не берут их в жены те, кто убивает их родителей, да и редко такое бывает, чтобы в одночасье выбили всю семью. Далеко ниже стоят они от нее, а счастья у многих из них больше. Вот она и киевская княгиня, жена Владимира,
И слагались эти мысли в горячечное желание вернуть честь. Она жизни дороже. Рано ли, поздно жизнь окончится, а честь во веки живет, она с душой на тот свет уходит. Уйдет душа, встретят ее людки, поглядят, что без чести — и оставят одну; умереть, скажут, умерла, не побоялась, а вернуть честь побоялась — и не примут, и вновь терпеть одинокое мученье, как и здесь. Не случайно же полыхнул светом, выводя из заколдованной слепоты, нож приворотника. Знак подали боги и новую душу дали для праведного дела. А иначе зачем им было заботиться? Упросили их обиженные людки — убитые мать и отец: ждали, ждали, когда дочь сама прозреет, и, не дождавшись, послали этим кинжальным бликом родительское наставление. Свести надо Владимира с этого света. А потом ее сведут. Добрыня явится и зарубит. Но все равно надо убить. Просят отец и братья. Кажется, они и кричали тогда: «Отомсти, отомсти, Рогнеда!» Она — должница за их жизни и за сотни других полочанских жизней. С нею связалась их смерть. Подсказывают кривичские боги, как взять кровь за кровь по святому закону возмездия.
Днем Рогнеда старалась не думать о Владимире, чтобы дети не почувствовали тревожной ее заботы или зоркий глаз дворовых Владимировых людей не разгадал смысл скрываемого раздумья. Тайно готовится месть; нежданно обваливается она на злодейскую душу; уже забыла эта душа о своих грехах, уже легко ей, светло среди заросших травой могил, мнит она себя чистой, прощенной богами — вот тогда и крушит ее месть, и вспыхивает в глазах ужас гибели — и приходит минута истинного торжества. Главное, тайно, как гром среди ясного неба, это и страшнее всего — научил Владимир волчьим своим скоком на Полоцк. Как он, точно так и ему…
Ночью же, когда никто не мог подсмотреть в глазах блеск злой радости, подслушать тяжелый ход мстительной мысли, воображение рисовало ей в точности немногих движений предстоящую расплату с князем. Она вспоминала привычки Владимира, его пьяный похотливый взгляд, молчаливое — кивком — зазывание в спальню, щелчок поясной пряжки, стук меча, брошенного на стол, а на поясе вместе с мечом висит нож. Меч она не возьмет — не по ее руке тяжелый меч князя, а нож — широкий, обоюдоострый — мягко войдет в жестокое сердце… Свечи будут гореть на столе, в открытую дверь спальни она будет следить, как оплывают огни ко дну серебряных подставок. Князь быстро уснет; кровь у него жаркая, во сне он сбрасывает покрывку, раскидывает руки… Она выждет, пока не замрут в пьяном сне его воля, душа, чутье. Тогда она встанет, пройдет к столу, вытянет из позлащенных ножен кинжал и вернется. Он спит, неслышно его дыхание, легко вздымается его грудь, и в сумраке покоя она увидит темное круглое пятно над сердцем. В это пятно и ударит острие кинжала, и пойдет, пойдет вниз, внутрь сердца, а через узкую кинжальную щель вылетит запятнанная чужой кровью душа… Потом она придет в покой к детям, расцелует их и возле них дождется рассвета. Заалеет небо, прокричат петухи, вот тогда ступит она на крыльцо и крикнет сонной ленивой страже: «Эй, вои киевские, гляньте, что — то молчит красное солнышко ваше — князь Владимир Святославович!» И они глянут, не поверят своим очам, начнут кликать: «Князь, князь! Князюшко!», взревут, озлобеют и зарубят ее мечами, и смерть ей будет легка, потому что грех жизни с убийцей ей простится.
Теперь, обретя смысл и дело, зная свою будущность, Рогнеда впервые за киевские годы развеселилась. Жадно ловила она каждую минуту радости, а радость сама пошла к ней — все вокруг преобразилось, ожило, словно омытое долгожданным вымоленным ливнем, живой водой, пролитой Мокошью. Словно зажглась радуга, перекинув сияющий мост из унылого киевского предместья, из скучного села в таинственную, прекрасную землю, где ждут человека вечные радость, счастье, покой. В доме зазвучал смех, притянулись к Рогнеде дети, по вечерам собирался вокруг нее для беседы весь двор, и долго тянулись эти посиделки, напоминая Рогнеде полоцкие вечера. Только Рута с удивлением поглядывала на княгиню, не понимая причины неожиданно захватившего ее веселья. Но никому на свете не желала Рогнеда открывать свою тайну. Узнается. Пробьет час, месть свершится — и все поймут, что означал этот смех — возвращение к себе. С вниманием стала слушать Рогнеда молву о делах Владимира, об удачах нового похода. Одно занимало ее — скоро ли вернется войско и вместе с ним Владимир, чтобы возлечь жертвою на брачное ложе? После похода, нагулявшись с дружиной в Берестово, навестив всех прочих жен, заедет он подарить короткую ласку и ей. Поэтому пусть помогут ему боги, пусть вернется живым и с победой — тем крепче будет его последний сон. Кончаются земные дела князя Владимира; он, верно, и не чувствует близость роковой минуты; ему, верно, кажется, что у него десятки лет впереди, что он только приступил к своим главным делам, только начал исполнять свои заветные желания — уже он отнимает у Византии таврические владения, уже помогает болгарам против императора Василия, и мирятся с ним ромеи, нет у них сил стоять против него, а ему всегда улыбается удача, он достигает любой намеченной цели. Он красив, умен, можно бы гордиться таким князем и таким мужем — но на нем кровь, он весь забрызган кровью, с головы до ног он в крови, пропитан ею, как чурбан, на котором рубят головы. Ему нравится кровавый ручей, он плыл по нему в Киев, это у него от бабки, порезавшей пять тысяч древлян, от отца, князя Святослава, который десять тысяч пленных болгар насадил на колы, а еще десять тысяч прибил гвоздями к крестам. А Владимир одну кровь смывал другою. «Держава требует ломать непокорные хребты…» И что — поклониться ему за крепость рубежей, за его славу удачливого воина? Или же должно ее остановить расширение державы, покорность племен пред блеском занесенного Владимиром меча? В чем для нее смысл подчинения земель его единой воле? Для нее он не князь, он для нее палач. Да, зорок глаз у Владимира, видится ему в необъятности окоема его держава, но что от этой необъятности ей? Она отстранена от княжеской жизни, ее ум не нужен ему, ее сердце ему безразлично; жена пахаря более значима в курной своей избе, чем она во дворце Владимира. Она и не живет там, он держит ее на отшибе, за изгородью, пойманную кривичскую самку. И сбежать ей некуда — только вместе с ним с этого света.