Три зимних дня
Шрифт:
Качушин встал, походил по кабинету, опять присел на кончик стола. Он был сосредоточенный, деловой, спокойный; следователь размышлял, сопоставлял, исследовал, и ему уже было не до того, чтобы разыгрывать простоту или производить впечатление своим загадочным молчанием. Он работал, и от этого был прост, понятен.
– Существуют два варианта, – продолжал Качушин. – Или вы на самом деле убили Мурзина, или случайно оказались на месте преступления. Пока факты против вас, хотя у меня еще нет данных экспертизы… – Следователь повернул лицо к Анискину. – Есть факты и обратного порядка. Федор Иванович нашел на месте преступления колечко от ножа, принадлежащего
Следователь опять встал, походил по комнате, потом спокойно закончил:
– До свидания!… До свидания! – повторил он, так как лесозаготовитель не двигался. – До завтра, товарищ Саранцев!
Качушин сделал ударение на слове «товарищ», голос у него был вежливый и дружеский, и Саранцев пошел к дверям. Следователь и участковый смотрели ему в спину, но лесозаготовитель не сутулился, не поводил плечами, не замедлял шаги. Саранцев шел так спокойно и так независимо держал спину, как мог уходить от следователя только тот человек, который это делал не в первый раз. Дверь за ним закрылась, на секунду стало тихо, потом стены вагонки качнулись, перекосились, словно ее переворачивали; бешеный воздух давил на вагонку со злобой и отчаянностью, стекла жалобно ныли, опять качался на стекле луч ожившего прожектора, и вагонка опять двигалась. Вот какой короткой была пересмена на лесопункте технорука Степанова!
– На кого покушался Саранцев? – спросил Анискин.
– В деле тысяча страниц, – задумчиво ответил Качушин. – На своего сокурсника. Все это было давно, в сорок девятом году.
На лесопункте технорука Степанова гремели трактора, свистели пилы, метался по низким тучам меловой свет сильного прожектора. Третья смена начинала работу на разоренном пятачке земли, и сам технорук Степанов, начавший трудовой день в шесть утра, забежал на секундочку в вагонку покурить и обогреться. Веселой, быстрой фигурой он вырос в коридоре, притопывая ледяными ботинками, проговорил насмешливо:
– Милые мои детективы, я вам не отдам Саранцева! Он, во-первых, никого не убивал, а во-вторых, не лишайте меня интеллектуального общения. Вы знаете, милый мой Мегрэ, в тюрьме и после нее этот человек прочел бездну книг. Он ходячая энциклопедия, хотя наотрез отказывается заменить Титаренко.
Степанов бросился на диван, хохоча, положил ноги в грязных ботинках на пупырчатый яркий материал и вдруг обратился к Анискину.
– А что вы думаете о Саранцеве? – вызывающе спросил он. – Какие мысли навеял этот образ?
– А ничего не думаю! – после небольшой паузы ответил участковый и непонятно улыбнулся. – Чего я могу про него думать, когда он говорит: «Мальтузианство»! – Иностранное слово участковый произнес медленно, осторожно, почти по слогам, но правильно. Потом он насмешливо задрал левую бровь, прищурился и сказал: – Вот поп Стриганов тоже чудных слов не знает, а Саранцев-то от него не вылезал. Как вечер, так сидит у Стриганова и ему в рот смотрит… Так что не в словах дело, товарищ Степанов! Дело в том, дорогой товарищ, что пустая-то гильза – от саранцевского ружья. Она бумажная, а у нас такими никто не стреляет. – Он сдержанно улыбнулся. – Это только городские охотники патроны-то покупают!
Taken: , 1
10
Чтобы идти против
Следователь и участковый миновали пустую, наполненную грохотом деревню, прошли по свистящему березовому колку и вышли в поле; буран пахнул в лицо разгульной свободой. На пути ветра не было препятствий, так что он обрушился на участкового и следователя с такой силой, с какой обрушивается на потерпевших кораблекрушение девятый вал.
Время остановилось, кончилась на земле жизнь. Вот ей-ей, следователю померещилось, что время пятилось назад, а в мире не осталось ничего, кроме ветра, на который надо было падать, и ног, которые проваливались в снег до колен.
Не было никогда и нигде тротуаров, бетона и стали, электричества, солнца, кинофильмов, кресел, гвоздей и смешной вещи, которая называлась часами. И не существовало человека, который назывался Качушин, так как не могло называться живым человеком существо, все мысли и чувства которого были сосредоточены на ветре, тропинке и ботинках. Качушин как бы растворился в темноте и безвременье; шел так, как, наверное, шагал по пустыне, бесконечной и мертвой, старый, усталый верблюд; может быть, придет к оазису, может быть, нет, безразлично верблюду. Шли секунды, минуты, и постепенно приходило такое чувство, когда остановка чудилась катастрофой. Качушину казалось, что если он перестанет падать на ветер, если ноги не провалятся по колено в снег, то в мире останется только пустота.
– Пришли, парнишша!
Белый, как привидение, участковый прорисовывался в темноте постепенно, громадный и шевелящийся от снега, который кипел вокруг него и на нем. Медленно подходя к Анискину, Качушин как бы собирался по частям: возвращал себе зрение, выволакивал из глубин желания, собирал по мелочам мысли. Когда оказалось, что в мире есть что-то, кроме ветра, тропинки и ботинок, Качушин обнаружил, что стоит возле забора, что сквозь щели его мягко светит окно небольшого дома, остроконечностью крыши и выступающими торцами бревен походившего на терем. Это значило, что они, наконец, пришли на заимку, к дому охотника и рыбака Флегонта Вершкова.
– Добрались, добрались! – подтвердил из темноты и голос участкового. – Шутка сказать: пять километров! Но Флегонт дома. Сильна метелишша!
Хозяин заимки рыбак и охотник Флегонт Вершков сидел на сапожном стуле посередь комнаты, от стенки к стенке перетянутой бечевкой, на которой болтались большие загнутые крючки. На Вершкове был кожаный фартук, на голове – зимняя шапка, на ногах – громадные бахилы. В комнате оглушающе пахло дегтем, рыбьим жиром, порохом и свежей кожей. Это были как раз те запахи, которыми пахла охота и рыбная ловля, и от них в носу щипало, но запахи были приятны. Под потолком горела керосиновая лампа, освещая неровно углы дома, хозяина и трех собак, лежавших за его спиной.