Три зимних дня
Шрифт:
Шуршали за тонкой дверью страницы, расплывался на потолке желтый свет, бесновался вокруг дома ночной буран. Тревожно было в теплой горнице, и такими же тревожными были мысли Качушина, вышедшие из повиновения. И все-таки надо было спать, так как вечером из райотдела позвонили: трактор выходит на рассвете, водитель надеется к вечеру быть в деревне. С трактором выезжает капитан милиции Юлия Борисовна, и утром Качушину предстоит много работать, а он не может уснуть оттого, что приходят в голову дурацкие мысли.
В соседней комнате послышались шорох, скрип дерева, приглушенное сопение. Потом раздался шлепок босых ног об пол, шебаршание материи,
За ситцевым пологом опять шуршало, двигалось. Жена участкового Глафира беззвучно вынырнула из ситцевой духоты, босыми ногами прошла к комнате дочери, как привидение, исчезла за дверью.
– Ушел! – донесся до Качушина шепотливый голос.
За стеной разговаривали приглушенно, с большими паузами.
В голосах матери и дочери не было тревоги, беспокойства; они звучали обыденно, словно ничего не происходило. В паузе прошуршала книжная страница, раздался вздох, кроватный скрип. Ничего не происходило в соседней комнате, хотя жена участкового проснулась, пришла к дочери. За стенкой молчали, и к Качушину возвращалось спокойствие, он опять приходил в то состояние, в каком был тогда, когда участковый допрашивал Бочинина.
Успокоившийся Качушин думал о том, что во всем повинна смена темпа жизни. Только год с месяцами отделял его от городской сутолоки, от открытого и беспечного существования в Томском университете, от общежития «Пятихатки», от молодой, бездумной жизни. А тут деревня во всю ширь и глубь, таежное дело, легендарный участковый уполномоченный; жизнь от земли, от пупа, от начала начал…
– Отца не вини! – вдруг громко раздалось за дверью. – Он сам кругом запутанный…
И опять – пауза, молчание, спокойствие. «Нарым, Нарым, – думал Качушин, – страна, где цветы не пахнут, а зима – девять месяцев!» Разноцветные круги вращались в глазах, бордовые точечки усеивали потолок мерцающими звездами. Качушин засыпал, думая о том, что спать ему сейчас не надо, так как он должен понять, что значат слова Глафиры: «Он сам кругом запутанный!» – и что все-таки происходит за стеной. Но он заснул, так и не поняв ничего. Он очень устал за день, двадцатипятилетний следователь Качушин.
Taken: , 1
12
Участковый уполномоченный Анискин минут десять тарабанил в двери стригановского дома, пока достучался. Замерзший, иссеченный ветром, недовольно посапывая, он, наконец, прошел в комнату, освещенную подвижным светом стеариновой свечи, так как поп Стриганов ни керосина, ни электричества не признавал.
Самую большую стену комнаты от потолка и до лавки занимали винные и водочные этикетки. Из угла в угол комнаты, как бельевые веревки, тянулись гирлянды из жестяных бутылочных пробок. Когда по комнате ходили, гирлянды раскачивались, звенели.
Удивительным, необыкновенным человеком был сам поп Стриганов. Стоя под пробочными гирляндами, на фоне стены, заклеенной этикетками, он, казалось, сам издавал переливающийся звон, был тоже пестр и весел, как веселая
– Какой гость! – говорил поп Стриганов, отступая назад и широко разводя руками. – Боже мой, какой гость!
Меж бородой и усами у попа ослепительно горели молодые частые зубы, был свеж и красногуб рот, большие, серые, влажные глаза смеялись откровенно насмешливо, а спина изгибалась издевательски-подобострастно. Для виду суетясь, поп делал такие движения, словно собирался обнять, усадить, обласкать участкового, но сам загораживал Анискину дорогу в комнату.
– Какой гость! Боже мой, какой гость!
Обойдя Стриганова, участковый сел на лавку, притих, дожидаясь, когда пробочные гирлянды перестанут звенеть. Запахивая поддевку, поп обернулся к нему, и несколько минут они внимательно смотрели друг на друга – взволнованные и как бы пораженные тем, что хозяин стоит в центре комнаты, а гость сидит на лавке. Наконец пробки перестали звенеть.
– Чего же будем делать, Василий? – спросил Анискин. – Ну, вот скажи ты мне, чего будем делать?
Анискин длинно вздохнул и посмотрел на попа такими тоскливыми, страдающими глазами, что поп поежился, бесшумно усевшись на лавку, зябко поджал ноги. Поддевка распахнулась, открыв синюю майку и выцветшие от стирки трусы, борода сморщилась, опала, волосы рассыпались по плечам.
– Федя, – тихо ответил поп, – хоть на кусочки меня режь, но я не знаю, кто убил Степана…
Потрескивая, горела свеча, на неровно оштукатуренных стенах колебались фантастические тени от пробочных гирлянд, острой поповской бороды, сутулых его плеч. Шел четвертый час ночи, и буран достиг предела, такой точки, когда в вое ветра нет ни просвета, ни слабинки. Ветер выл с обреченной напряженностью и тоскливым постоянством, с такой силой, что казалось, если вой на секунду прервется или еще усилится, то за окнами что-то с грохотом разлетится на части, рухнет безвозвратно. И такой же гибельной обреченностью веяло от всей потертой фигуры Стриганова. Казалось, что если он еще немножко ссутулится, если еще чуточку сильнее сдавит его плечи тяжелая поддевка, то поп рухнет на пол. В дремучей тоске сидел на лавке Стриганов, и участковый почувствовал вдруг, что в комнате нечем дышать. Весь воздух впитали в себя водочные и винные этикетки, пробочные гирлянды, иконы и растерзанная одинокая кровать в углу.
Стеариновая свеча освещала смятую, скрученную в мучительные жгуты простыню, подушку с судорожно закушенным углом, одеяло с ненавистно перекошенным пододеяльником. Кровать кричала о том, что ей ненавистен человек, который в пьяном угаре и похмельном ужасе страдал в ней от одиночества и тоски. И, как на лобном месте, на подушке темнела вдавлинка для головы.
– Васька, – шепотом сказал участковый, – что ты сделал с собой, Васька!
Поп Стриганов плакал. Слезы медленно катились по щекам, пропадали в бороде, которая все еще лихо торчала. Он едва уловимо вздрогнул, когда участковый подошел к нему, наклонившись, положил тяжелую руку на поповское плечо. В таком положении они были долго: рука Анискина лежала на плече Стриганова, а поп беззвучно плакал. Бродили тени по пестрым стенам, дом медленно и редко вздрагивал от напора бурана. Стриганов поднял голову.