Тридцать три урода. Сборник
Шрифт:
На елке во всем свете, тихом горении восковых свечей (Вера только восковые любит) и громком смехе, говоре, движении меня поразило изумление в глазках детей, приведенных гостями и созванных со двора и улицы, и отсутствие бород и усов на лицах мужчин. Я привыкла к актерам, но это было смешно во всем многолюдий в большой нашей зале.
Вера смеялась моему замечанию. Вера сияла, была мягкою, ступала доброю, ласковою походкою, всем улыбалась. Детей подзывала и гладила их, и целовала в губы.
Был ее праздник. И так словно проливались по большой
Вере приносили подарок. Лижущую Пантеру. Это — маленькая скульптура. {7} Приносил ее друг — Сабуров, художник.
Меня тогда не было дома. Ходила за метрикой к бабушке. Бабушка, конечно, не могла лишить меня моего имени. У меня же нет имени, и это мне нравится.
Бабушка плакала. Значит, любит же. Мне было ее жалко. Она даже звала назад. Но… она не может знать моего счастья.
Кто же из них так умел любить, чтобы все мое становилось прекрасным и чистым?
Вера сегодня была чем-то расстроена.
Но любила меня безумнее.
Мне это как-то страшно.
Боже! Какие страшные дни! Как туман золотистый в глазах.
Мне кажется, что видят мой туман. И те, которые приходят, и там на репетициях. И вчера на вечере, где Вера была так великолепна.
Но жизнь моя дивная, странная. И мне хорошо.
Вера меня делает. Мне кажется, что я становлюсь красивой оттого, что она меня видит. Это делает меня такою спокойною, уверенною и легкой в то же время.
Вера сказала:
— У тебя благосклонный взгляд.
Отчего моему взгляду быть злому? Я желаю всем людям добра, как и себе желаю.
Раз меня Вера спросила:
— Что, если тебе захочется того, что вредит другому?
Я не знала долго, что отвечать: мне люди еще мало делали зла. И я, кажется, им тоже. Потом сказала:
— А может быть, мне тогда и перестанет хотеться.
— Так, само собой?
— Ну да. А то как же?
Она долго ходила взад и вперед, потом спросила, и ее глаза горели упорно и неуютно:
— А если захочется того, что вредит тебе самой?
— Я думаю, что тогда то же самое.
— Не захочется?
— Да.
— А если все-таки?
— Тогда, значит, в исполнении больше радости, чем беды во вреде. Или не так разве?
Вместо ответа она мне поцеловала руку.
— Ты мудра!
Может быть, это и есть мудрость? Не знаю, но мне все кажется так просто.
Все люди мне стали так издали.
Вчера бабушка прислала мне триста рублей. Какая добрая! Еду сейчас за кольцом Вере. Я уже высмотрела рубин и все думала: вот были бы деньги…
Как раз триста.
Таня, оказывается, была в гостиной, когда он приносил ей. Лижущую Пантеру. И сегодня сказала мне на катке — мы с ней за руку скользили головокружительно
— Знаете ли что? Сабуров просил тогда писать ваш портрет. Я не знала.
Таня сказала еще, отпустив мою руку и внезапно круто повернувшись дугой на одном коньке:
— Я очень вам завидую. Он знаменитость.
И еще после оборота:
— Это очень выгодно для актрисы… Но она, конечно, отказала… Знаете что: мне иногда кажется, что вам не совсем выгодна эта близость с Верой.
Таня завидует. Но ведь все люди завидуют. Совсем напрасно уверять себя в обратном.
Или вправду не выгодна близость Веры?
Впрочем, что такое выгода?
На что мне портрет или что бы там ни было? Я же счастлива.
Вчера вечером все у нас толковали о Лижущей Пантере. Кажется, все дело в вытянутой линии тела и языка. В языке что-то эпилептическое. Все одна невозможная судорожная прямота.
Кто-то сказал, что это остро действует.
Многие упрекали Веру за то, что она не приняла скульптуры. Вера не оправдывалась. Загадочно улыбалась, злая.
Новый год мы встречали вдвоем. Цветы. Вино. Гадали. Воск наш вылился до жуткости отчетливо и красиво.
Вере курган и крест с распятым на нем телом. Перекошенное от боли тело в змеистом напряжении мускулов. Да, было страшно!
Мне вылился плоский кусок. Воск всплеснулся по его поверхности вверх многими тонкими прозрачными и лопнувшими брызгами-розами. Это был розовый сад, обильный, радостный, и посреди фигура женщины. На теле, казалось, прозрачные, нежно прилегающие складки. Она вскинула руки, и был такой ее наклон, что чувствовался бег.
Мы растолковывали друг другу наши судьбы.
Вера говорила:
— Видишь, видишь, ты царица. Конечно, отец влил в тебя царскую кровь. Цари так проходят по жизни, как по саду. Цари не бунтуют. Они не нуждаются в бунте. Поэтому они кажутся покорными. Они не вожделеют, потому что им нечего вожделеть. В них же все. Поэтому они кажутся всем довольными. Они даже не рассуждают, потому что рассуждают люди, пока не живут. А когда жизнь нахлынет — молчат и пьют. У царей жизнь всегда. Ты пройдешь по жизни, как по саду роз, и ты будешь любить уколы шипов и душную негу лепестков.
Разве это правда?
И вдруг Вера разрыдалась — себе самой, кажется, неожиданно — и все закончила непонятными словами:
— И в том мое распятие, что ты идешь садом роз. В них все страдания, все радости, все неги, и ты принадлежишь жизни… Я же кричу тебе: стой! Вот видишь — скрючилось мое тело. Это оттого, что я должна каждою жилой кричать: стой! Распятая раба бунтует.
И Вера смеялась прямо из слез.
Так печально и жутко кончился наш праздник.
Уже в постели, куда она привела меня, испуганную, дрожащую, она распустила мои волосы и ласкала их быстрыми движениями своих чутких, страстных пальцев.