Трикотаж. Обратный адрес
Шрифт:
Трикотаж
Бабушка
Посвящается Д. Рамаданской
Я заплакал, когда она умерла, хотя в ее возрасте трудно было сделать что-нибудь умнее. Как только это случилось, начались сны. Я знал, что мне от них не отделаться, пока не напишу все, что о ней помню.
Я привык относиться к своему подсознанию снисходительно, как к разжиревшей таксе. Слепое и глухое, оно
Во сне больше всего хлопот доставляют местоимения. Никогда не уверен, что говоришь от первого лица. Когда мы переехали в населенный азиатами городок, мне стали сниться японки в распахнутых кимоно. Для моего простодушного, как пельмени, подсознания репертуар был чересчур эксцентричным, и я решил, что на новом месте мне снятся чужие сны.
Первый раз бабушка появилась на вокзале. Мы провожали ее в Луганск – она ездила туда к своей маме. Во сне бабушка брела по перрону, становясь все меньше. Тут пошел дождь, и она спряталась под бетонный козырек газетного киоска. Он скрыл ее целиком – ростом бабушка была с двухлетнюю девочку.
Ее маму я немного помню. На ней было платье с блеклыми цветами, и называть ее следовало тоже бабушка – чтобы не подчеркивать возраст. Она родилась в деревне Михайловка, никогда не служила, семью держала в страхе. Обе дочери, сами уже старухи, проводили с ней каждое лето. У нас она не открывала рта – ее озадачивало меню. В их южном краю всегда ели борщ. Его варили из всего, что попадется под руку: мяса, грибов, утки. Борщ никогда не кончался. Он плавно перетекал из одного в другой, даже кастрюля не мылась.
Пока я пишу эти строчки, вокруг скамейки бегает бурундук. День теплый, но осень уже поздняя, и он носится, не обращая на меня внимания. Я для него слишком неповоротлив – и как угроза, и как конкурент. Бурундук живет в другом режиме, опережая меня не только в беге, но и в неподвижности. Это выяснилось, когда весной мы грелись с ним на солнце. Но сейчас дело идет к зиме, и он вкалывает, как персонаж ненаписанной басни. Возле норы желуди кончились, и ему приходится описывать всё более широкие круги. Возвращаясь, он часто встает во весь рост, чтобы узнать окрестности. Став одной из них, я боюсь уйти и лишить его приметы.
Борщ бродит и по моим жилам. Когда я был еще без зубов, бабушка научила меня сосать смоченную в борще салфетку. Так она воевала с сомнительной наследственностью. В Луганске бабушка рассказывала, что у нас борщ едят не всегда. Однажды она даже сварила своим бульон, но никто не смог его есть.
Борщ – огород в тарелке, а тут голая курица плавает – как утопленница. Эта палаческая простота внушила им отвращение, и бульон вылили в выгребную яму. А ведь родня моя отличалась крестьянской скупостью. Все покупное бабушка ценила больше себя. Любая механическая вещь казалась ей бесценной. Например – будильник, одна из ее немногих самостоятельных покупок. Он ей был совсем не нужен. Она никогда никуда не торопилась. В школу бабушка ходила меньше года – от задач она плакала. Когда-то бабушка работала на фабрике, но и там не научилась приходить по гудку. И все же бесполезный будильник она любила, как кошку. Когда дело доходило
Ну всё, бурундук утихомирился в норе – до апреля у него мертвый сезон. Мне тоже пора – отсчитывать круто уходящие вниз ступеньки. Девять: нога на крепкой доске. Восемь. Всеё еще широко, но носок зависает. Семь, шесть. Стертая покатость. Пять – уже боком. Четыре, три, два. Чтобы выдержать паузу, надо вжаться в черную сырость стены. Два, вздох, один. Приехали.
На этот раз лес почти зеленый. Стволы угадываются по аккуратным загогулинам листвы. Хвойные вдалеке: палки с небрежными щетками. Но тропа очень реалистическая. Юлит, не показывая, куда ведет, и корни цепляются, как настоящие. Идти надо долго, и это трудно – как стоять зажмурившись. Ведь нужно держать в голове весь пейзаж, даже тот, что сзади. От усталости торопишь события, вытягивая шею шагов на десять.
Впереди открывается пруд. Черный, с кувшинками – лесной Стикс. Смахивает на Васнецова, но я делаю вид, что не узнаю. У берега сучок плывет против ветра. Значит черепаха, видимо, Харон. Прыгнул на панцирь, сжался, как воробей, и уже на другом берегу. Там ствол развален вроде шатра. Внутри темно, из мрака появляется сундук. Не оригинально. Тем более что я его узнал. Тут не видно, но он громадный, темно-зеленый. Сколочен из чего-то военного. Стоял у нас на антресолях. В нем лежали ненужные (как странно) игрушки. Сундук растаял, осталась книжка-лилипут, сшитая из промокательной бумаги.
Перьечистка! Она чистит копеечные перья для деревянных ручек. Их макают в чернильницы-невыливайки. Но это одно название, на самом деле всегда выливаются, поэтому их носят в специальных мешочках: завтрак для чернильных эльфов, скорее – троллей, мерзкие твари. Расщепом перья цепляют набухшие бумажные волокна. Вот их-то и обтирают страницей-промокашкой. Физиология письма. Туалетная бумага тетради. Сомнительный дар. На что он мне? А я ей? Может, она считает себя книгой и ждет, когда ее прочтут? Но там одни отходы производства – чернильная слизь, оставшаяся от написанных слов. А может, это – чудо? Претворение духа в тело, пусть и грязное.
И все же зачем я ей? Сидит, ждет. Нахохлилась, листочками дрожит, лиловый ежик. Шершавая мазохистка. Ей нравится, когда перья вытирают об нее ноги. Для нормальной книги в ней многовато тактильности. Противная, мурашки от нее, как от мела по доске (плохого окаменевшего, а не жирного болгарского, который наши профессорши приносили с собой в сумке). Ага, вот и резюме: вспоминай, что колется. Теперь можно обратно. Но это быстро: раз-два – наверху. Здесь столько лишнего, что даже мутит, но с этим быстро свыкаешься, если не оборачиваться слишком резко. Главное – добыча: перьечистка из оставшегося от переезда ящика защитного цвета с угловатой надписью “верх”.
Когда-то мы жили в Рязани. Я даже там родился, но ничего не помню, кроме проходного двора. Куда он вел, мне уже не узнать.
От Рязани у меня осталась бабушка, которую мы так и звали: “рязанская”, чтобы отличать от другой – “киевской”. В сущности, они обе были из Киева. Их даже звали одинаково – Аннами. Одну – Анна Соломоновна, другую – Анна Григорьевна. Разделяла их национальность и улица Чкалова.
Еврейская бабушка жила в маленьком доме, русская – в большом. Черном, уродливом. Я плохо понимал его устройство. Знаю только, что кухонные окна выходили во двор. Как только мужья уходили на завод, жены затевали котлеты. Мясорубок еще не было, и фарш рубили секачом. Канонада доверху наполняла каменный колодец.