Тринадцатая пуля
Шрифт:
— Спасибо, Александр Иванович. Я так посижу.
— Ну, как хотите. Может, водочки желаете? Так у меня есть — "Столичная". Взял вот с собой. Две бутылочки. Думал, в дороге да с хорошим человеком, под разговор…
— Не пью я, владыка.
— Что так?.. Не сделали привычки?
— Бросил, знаете ли…
— Прискорбно слышать, весьма прискорбно… И давно не пьете?
— Второй день пошел…
Священник внимательно посмотрел на меня:
— Понимаю. Алкоголизм. Национальная болезнь… Теперь вы,
— Нет. Просто надоело. Надоело, и все… Решил всё в жизни поменять…
— Вы, простите, кто по профессии?
— Художник.
Александр Иванович откинулся на спинку дивана.
— Тогда — точно в завязке, — убежденно сказал он, погрозив шутливо пальцем.
Раздались свистки, и поезд тронулся. Больше мы в этот вечер не разговаривали.
Словоохотливость старика оказалась обманчивой. Видно, когда было надо, он умел и помолчать.
Александр Иванович некоторое время, деликатно поминая черта, читал газеты и изредка на меня посматривал, как бы что-то сверяя; потом, с трудом уместив свое могучее тело на диванчике, отвернулся к стене и затих.
Заснул я легко. Всю ночь мне снился Париж. Это был глубокий, яркий и счастливый сон. Проснулся я рано с давно забытым ощущением покоя и беззаботной радости.
Впереди меня ждали новые встречи, новые люди… Впереди была известность. И деньги, которых мне всегда не хватало… Я нежился в постели, прислушиваясь к перестуку колес, и баюкал свою радость.
Когда мы сели за утренний чай, солнечный свет уже вовсю заливал купе.
— Мысли о смерти, — говорил Александр Иванович, шелуша очередное крутое яйцо, — должны облагораживать человека.
— Такое утро! А вы о смерти…
— Думая о смерти, — строго сказал священник, — человек должен становиться более восприимчивым к любым проявлениям жизни. Тогда он будет ценить жизнь — счастье, дарованное Богом и воспринимать ее тоньше, острее… А человек зачастую, думая о смерти, просто испытывает чувство холодного ужаса. И еще было бы неплохо, если бы человек относился к собственной жизни с уважением — как к чему-то, что принадлежит не только ему.
— А зачем живет человек, владыка?
— Вы что, на телевизионной викторине? Вы хотите, — он покосился на меня, — чтобы я так вам сразу и ответил на вопрос, который остается без ответа с того момента, когда человек начал мыслить? Я мог бы известными формулами, придуманными далеко не самыми глупыми людьми, отделаться от вас, не ответив по сути. Но этот вопрос мучил и продолжает мучить меня самого. Я думаю, дело в вере. И не потому, что с верой в душе легче жить… Так уж распорядился Создатель, что на этот вопрос люди, наверно, никогда не ответят. Ответ — за пределами Жизни. Тайна откроется лишь за порогом. После смерти. Но это не значит, что человек должен отказаться от поисков Истины. Возможно, вам покажется, что я противоречу сам себе, но я думаю, что когда-нибудь человек все же приблизится к разгадке, а потом и разгадает ее, и откроется ему Истина, и это будет совместная победа Господа и Человека. Может, это произойдет через сто лет, а может, — завтра, и Истина откроется мне. Или вам. И в это надо верить! Вот вы художник. Отними у вас кисти и краски, будете ли вы тем, кем привыкли ощущать себя? Для вас искусство — та же вера, та же религия. Вас, конечно, посещали сомнения, но ведь вера в свое предназначение, похоже, победила?
— Не знаю… может быть.
— Мне 83. Это немало. Даже, скорее, много. Но это не значит, что я стал умнее, чем тогда, когда мне было сорок. Но то, что вера во мне окрепла, это точно. Хотя я и расстрига. Не Господь лишил меня сана, не Он
Он сердито замолчал. В дверь тихо постучали. Вошел проводник с подносом. Он молча забрал пустые стаканы и вышел. Готов поклясться, что это был тот же проводник, которого я заприметил, когда с Викжелем ехал в К***. Я уже начал привыкать к бериевской заботе…
— Позвольте поинтересоваться, вы ведь в Париж направляетесь? — спросил священник, когда проводник с противной физиономией покинул купе.
Я кивнул.
— И надолго?
Я пожал плечами:
— Это зависит не от меня.
— А от кого же?
— От ветреных парижан. Вернее, от их способности какое-то время терпеть меня. На меня, владыка, внезапно обрушилась, если так можно выразиться, неожиданная и незаслуженная слава.
— Не кокетничайте. Я узнал вас. Видел ваш портрет в "Известиях". Поздравляю…
— Спасибо. А вы тоже в Париж?
— Сначала, да. Ни разу не был. Потом в Германию. Я там воевал. Да, да, не делайте круглые глаза. Не родился же я священником.
— То-то я смотрю, вы чертыхались, когда читали газеты. Знаете, вы мне напоминаете, несмотря на рясу и бороду, скорее мирского человека, чем духовное лицо.
Старик и ухом не повел.
— Я был призван в сорок четвертом и успел не только повоевать, но и поваляться в госпиталях. Кстати, из госпиталя, уже после войны, в январе сорок шестого, меня забрали наши доблестные армейские чекисты и, не долечившегося, отправили в места не столь отдаленные. Где я только не был за восемь лет! Но сначала меня допрашивали. Там все были хороши, но один… садист, я до самой смерти буду помнить его имя… У него была трофейная зажигалка… Ах, грешен я, грешен! Я священник и должен был бы его простить, я и простил ему его издевательства, но я не могу… не могу, — старик всхлипнул, — извините, не могу простить ему другого. И это страшней всего. Я всегда верил в Бога, я уже и тогда знал, что буду священником, как мой батюшка, царствие ему небесное… И вот я, будущий священник, лежа, избитый, в камере, с обожженными этим следователем пальцами, мечтал, — он опять всхлипнул, — мечтал взять автомат и стрелять, стрелять, пока он не превратится в кровавое месиво! Ах, грешен я! Какие я ему придумывал изощренные пытки! Я мечтал о его мучениях! Это грех, великий грех! И это он, этот следователь, довел меня, ни в чем не повинного мальчика, до преступных мыслей. Этого, как я ни молил Бога помочь мне, я не в силах простить ему. Грешен я, грешен… Если бы вы только знали, сколько ночей я бил поклоны, пытаясь изгнать из своей души ненависть к этому человеку, который ожесточил мое сердце так, что даже молитва не помогала…
Старик замолчал.
— А за что? За что вас?..
— Вы что с Луны свалились? Тогда было достаточно кому-то проговориться, что ты свернул самокрутку из газеты с портретом Сталина. Да и мало ли что еще…
— Мне почему-то кажется, что вы уезжаете навсегда.
— Глупости! Как вы могли подумать такое! Хотя пример моего отца, расстрелянного в тридцать седьмом, мог бы меня и вдохновить на это. Тем более что, похоже, скоро у нас опять будут ставить к стенке попов и буржуев. Но я слишком стар, чтобы чего-то бояться, да и бросать друзей в беде не привык еще с войны… У меня много друзей. И все мои друзья — в России…