Триумф Венеры. Знак семи звезд
Шрифт:
— Анекдотец есть, — усмехнулся Куколев, словно читая мысли собеседника. — Полицейский говорит бродяге: «У тебя, сволочь, паспорт фальшивый!» — «Никак нет, настоящий». — «Врешь!» — «Никак нет. Паспорт настоящей, да вот сам я не тот».
— Но вы понимаете, что из этого следует? — спросил Иван Дмитриевич. — Если ваш брат жив, то ваша мать — мертва. Иначе ему не имело смысла инсценировать свою смерть. Понимаете? Или он, или она.
Куколев опустил голову на грудь и долго не отвечал.
— Я понимаю больше, чем считаю нужным говорить, — сказал он наконец.
— Дело серьезное. Я бы все-таки попросил вас объясниться.
— Господин Путилин, поставьте себя на мое место. Мы братья, вместе росли. Такие вещи не высказывают вслух. Даже перед самим собой страшно быть человеком, который… Понимайте, как хотите.
«Который, — мысленно продолжил Иван Дмитриевич, вспомнив при этом Каллисто, Аркада и Зеленского, — способен родного брата назвать матереубийцей…» Но как же легко этот человек забыл про барона Нейгардта! А ведь сам только что именно его обвинял в убийстве брата. Или нарочно петляет, сбивая его со следа?
Куколев сжал руками виски:
— Господи, о чем я? Чушь, чушь, какая чудовищная чушь, Господи! Ступайте, господин Путилин. Я думаю, мы еще встретимся… Обратно дорогу найдете? Или проводить вас?
— Да я, знаете, — спокойно глядя на него, ответил Иван Дмитриевич, — как шли сюда, горбушку крошил и крошки за собой бросал. По ним и доберусь, если, конечно, птицы не склевали.
Выходя на улицу, он увидел извозчичью пролетку, из которой вылезла и торопливо направилась к подъезду Нина Александровна.
— Были у моего мужа? — спросила она. — Не нашлась Марфа Никитична?
— Пока нет, сударыня. Но мы не теряем надежды.
— Мне тут пришла мысль, господин Путилин. Вернее, не мне, а Кате. Это моя младшая дочь. Мы подумали: а что, если с Марфой Никитичной прямо на улице приключился удар? Свекровь у меня женщина грузная, с такими бывает. Собралась к нам, но по дороге ей стало дурно. У нее мог отняться язык, и тогда она просто не в силах ничего объяснить про себя.
— Действительно, — согласился Иван Дмитриевич. — Нельзя исключить.
— Я наняла на весь вечер извозчика и сейчас начну объезжать городские больницы. Хочу предупредить мужа, чтобы не беспокоился, что меня нет дома. Катя с Лизой уже пошли. Я и лакея послала. Но девочкам велено возвращаться домой засветло. А я уж допоздна, сколько сил хватит.
— Если найдете, дайте знать в сыскное. Меня известят.
— Непременно.
Иван Дмитриевич продолжал говорить, а Сафонов усердно строчил в своей тетради. Он уже не раз добрым словом помянул жену: перед поездкой сюда она заставила его изучить приемы стенографии. В первые дни, когда он только начал записывать рассказы хозяина и еще не имел опыта, Сафонов порой опускал кое-какие несущественные, по его мнению, детали, которые, казалось, заведомо не смогут сыграть никакой роли в дальнейшем расследовании. Но теперь он старался ничего не упустить, стенографировал все подряд. Ни одна из его попыток по ходу рассказа отбросить что-то, вроде бы лишнее и случайное, успехом не увенчалась, и с каждым днем становилось яснее, что самое надежное — бездумно следовать за рассказчиком, как журавлиная стая — за вожаком, без всяких компасов и астролябий ведущим свой народ в теплые страны. Писать нужно было точно так же, как Иван Дмитриевич жил. Ведь он-то, подобно Кутузову в романе графа Толстого, полагался не столько на собственный разум, сколько на случайность и судьбу. Секрет его успехов состоял в следующем: то, что происходило с ним как бы случайно, ни с кем другим, однако, никогда не происходило и произойти не могло. Нечаянные встречи, пустые разговоры, необъяснимые порывы бежать туда-то и сказать то-то — все в итоге оказывалось исполнено смысла вовсе не потому, что он обладал каким-то особым природным даром провидеть будущее и по крупицам склеивать рассыпанную мозаику прошлого. Нет, его аналитические способности были не выше среднего. Как многие из его соотечественников, Иван Дмитриевич был крепок преимущественно задним умом. Но почему-то все необходимое для поимки преступника липло именно к нему. Так мошкара толчется вокруг лампы, ибо в лампе горит огонь. Таинственное пламя, чье происхождение оставалось для Сафонова загадкой, трепетало в душе Ивана Дмитриевича, притягивая к себе из темноты ночную нечисть и опаляя ей крылья. Даже сейчас, когда он стоял на краю могилы, время от времени это пламя изнутри освещало его старческое лицо с длинными седыми бакенбардами, а в годы юности, о которых шел рассказ, пылало в нем, видимо, с неиссякаемой силой. Огромная ночная бабочка с головой мертвеца вот-вот должна была порхнуть к нему из мрака сентябрьской ночи. Сафонов уже угадывал в темноте бесшумный мах ее бледных призрачных крыльев. Еще минута, и она всем своим гнусным тельцем ударится в ламповое стекло.
По дороге Иван Дмитриевич опять заглянул в сыскное, надеясь застать там Вайнгера, но тот уже уехал домой. Гайпеля тоже не было. Помнилось, впрочем, что вчера в «Аркадии» Гайпель к покойнику не прикасался, равно как и хозяин гостиницы, и горничная Наталья, и швейцар. Никто его не щупал, не переворачивал, не проверял, туманится ли поднесенное ко рту зеркальце. А Вайнгер, бестия, знал, что Иван Дмитриевич избегает руками трогать мертвецов, если в том нет прямой необходимости.
Когда он подошел к дому, совсем стемнело, высыпали звезды. Но на западе, над морем, громоздились облака, и начинавшийся ветер дул оттуда. На улице воздух еще сохранял память о дневном солнце, а в подъезде сразу опахнуло тюремным каменным холодом. От сквозняка вздрогнуло пламя в керосиновой лампе. Она висела на стене в проволочной, с круглым верхом, клетке, похожей на птичью. Огонек затрепетал в ней вспугнутым птенчиком, бескрылым и безголосым. Иван Дмитриевич позвонил в куколевскую квартиру и спросил у открывшего дверь Евлампия, дома ли барыня.
— Кто там еще? — раздался недовольный голос Шарлотты Генриховны. Она появилась откуда-то сбоку. Теперь вместо траурного платья на ней был простой домашний капот.
— Простите, что беспокою вас так поздно, — сказал Иван Дмитриевич. — Я только хотел спросить, когда состоятся похороны.
— Послезавтра, в десять часов.
— В десять? Как жаль!
— А что такое?
— Как раз в это время я должен быть с докладом у начальника отделения. У него все расписано по минутам, отказаться невозможно.
— Жаль, — равнодушно отозвалась Шарлотта Генриховна.
— И завтра я буду целый день занят… Нельзя ли мне сейчас проститься с покойным?
— Нет, — ответила она коротко и решительно.
— Но он здесь, в квартире?
— Где же, по-вашему, он должен быть?
— Виноват-с, тогда почему нельзя?
— Потому что я не понимаю, зачем вам это нужно.
— Какие для этого могут быть особые причины? Мы с Яковом Семеновичем были добрые соседи. Чисто по-человечески…
— Нет, — перебила Шарлотта Генриховна. — Я допускаю к гробу тех, кто действительно любил моего мужа. Вы никогда не питали к нему больших симпатий, так что давайте не будем лицемерить. В моем положении я острее чувствую всякую фальшь, она для меня мучительна.
В квартире по-прежнему стояла гробовая тишина. Как в той комнате, где Евлампий примерял волчью доху, зеркало в прихожей затянуто черным крепом. Но глаза вдовы были тем зеркалом, которое завесить нельзя.
— Если вам требуется еще раз обследовать тело, — сказала она, — хотя я и не понимаю, зачем это нужно, так прямо и скажите. Будет с вашей стороны честнее. В таком случае завтра будьте любезны обратиться к полицейскому доктору, составившему акт о смерти. Пусть он по всей форме напишет бумагу о необходимости повторного освидетельствования. Тогда милости прошу. А всуе — нет, не позволю.