Тризна
Шрифт:
У самого же Федорова неожиданно нашлись несколько мятых и блеклых листочков камасутры – все поглядели, похмыкали, – наконец и Боря на своей койке оторвался от гальванопластики и заинтересовался, что это за самиздат пипл друг другу передает. Тед согласился дать и ему почитать при условии, что он будет лежать на спине и не станет прятаться под одеяло. Боря согласился, но уже через минуту перевернулся на живот. «Не смущайся, Борьря, когда мартышка трахалась со слоном, ей было еще хужее: сначала хохотала, а потом лопнула».
Смеются, однако, над Борей едва ли не с умилением – его не просто любят, его уважают. Все помнят, а кое-кто
Зато теперь их с беременной Фатимой отправляют в Кременчуг хромировать и никелировать на чудовищных КрАЗах – людоедах, как их ласково именуют водители, – все те же коленвалы или что там у них еще в лакировке нуждается.
Способен ли Сашук (цитаты из «Золотого теленка» уже забываются…), то бишь Тед понимать подобные чувства? Тед, которому, кажется, и вовсе незнакомы такие выражения, как «у них роман», «он ее любовник» – Тед во всем старается дойти до самой сути: он ее е…т. Когда Тед видит тетку, нагнувшуюся к кошелке, он раздумчиво обращается к окружающим: «А представьте, что она без одежды? Подошел бы сзади и зачавкал». Но этот же самый Тед уже чуть ли не месяц перечитывает отыскавшуюся в библиотечном бараке «Душеньку» Богдановича, переполненную амурами, зефирами, венерами, сапфирами… И время от времени, не выдерживая, зачитывает оттуда строфу-другую с такой разнеженностью, что становится очевидно, до чего он похож на молодого Баратынского:
Амур и Душенька друг другу равны стали,И боги все тогда их вечно сочетали.От них родилась дочь, прекрасна так, как мать;Но как ее назвать,В российском языке писатели не знают.Иные дочь сию Утехой называют,Другие – Радостью, и Жизнью, наконец…Время от времени, поймав Олега за полу, Тед просит его в стотысячный раз выпеть «О Коломбина, верный нежный Арлекин здесь ждет один» – и с каждым разом все сильнее изумляется, каким это чудом Олегу удалось запомнить столь вычурный музыкальный узор.
Тед и концерт начал с изысканной эротики: «Для вас, души моей царицы…» – поигрывая глазками, словно убалтывал млеющую продавщицу через прилавок – млели они, похоже, не столько от его атлетизма, сколько от хорошенького до нелепости личика на могучей шее и губок бантиком.
А потом все пошло вразнос.
Стычка гравитационных полей началась еще за пиршественным столом, с которого ракетами на старте устремлялись в небеса длинношеие бутылки золотого токайского, оскорбленные соседством дюралевых мисок с ломтями свинины и осетрины. На токайском настоял Олег – прежде всего ради нездешнего звучания: токайское… – но и жалко было оставлять эту золотую причуду советского планирования сиротски светиться в убогой лавчонке среди батарей осточертевшего «Горного Дубняка», блекло желтеющего десятой производной краснодарского чая. Парни выколачивали пробки кулаком в донышко (за лето кулак стал таким мясистым, что было почти не больно), а потом клацались плещущимся золотом в зеленых эмалированных кружках с черными лишаями облупленностей, и нездешний напиток уносил их ввысь, в песню.
«Ведь мы ребята, ведь мы ребята семидесятой широты!!!» – Бахыт с Гагариным, чтобы прикрыть азарт насмешкой, выкрикивали песню фальцетом, а Бонд с Барбароссой таким же дурашливым фальцетом старались их перекричать: «Ты ж мени пидманула, ты ж мени пидвела!..»
«Снег, снег, снег, снег, снег над тайгою кружится…» – Галка с Борей старались замкнуться в собственной печальной красоте.
«На плато Расвумчорр не приходит весна, на плато Расвумчорр все снега да снега», – мрачно рычали Грошев с Питом Ситниковым.
«По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах», – Тед, поигрывая баском, слегка насмешничал над своей серьезностью, зато Иван Крестьянский Сын выкладывался по полной, со слезой, чего никак не мог вытерпеть Лбов, после каждой строки вставлявший либо «в стоячку», либо «в раскорячку». В итоге получалось: «Бродяга Байкал переехал в стоячку, навстречу родимая мать в раскорячку», – но Мохов на своей высоте умудрялся не терять пафоса и, только закончив трагически: «Давно кандалами звенит (в раскорячку)», – примиренно вздохнул: «Испортил, тсамое, песню, дурак».
А Лбов поспешил вставить еще что-то земное, он не выносит высокопарности: «На материке бы ни за что не стал такой компот закусывать, а здесь со смехуечками…» – дальше Олег не расслышал, ибо припев они с Боярским, выбивающим ритм на баховском банджо, грянули за троих: «Эх, не хочу я воевать, я не умею воевать, войны не надо мне опять», – чтобы с удивлением обнаружить, что они помнят и последний куплет: «Я зарою свой линкор между высоких гор!»
– Может, еще раз сбацаем на языке оригинала, ин инглиш? Я тебе могу надиктовать слова! – прокричал ему в ухо Боярский, и Олег отчаянно замотал головой:
– Не надо, я не хочу ничего понимать – английский должен оставаться священным языком, как санскрит, как иврит… О, привет!
Грошев ввел под руку красивую библиотекаршу в ее неизменной болонье.
– В Израиле иврит теперь нормальный язык, для будней! – всем все приходилось выкрикивать.
– Ну и зря, профанировали сказку!.. А для меня американский рок – это сказка. Штатники умеют лучше всех забивать на все! Битники, хиппи!.. Нам вбивают в голову трудовую Америку, каторжную, вроде нас самих, а я люблю бесшабашную Америку!
– Я же тоже пробовал хипповать в советской версии – срамота! Оттяг под надзором гебухи!..
– Конечно, профанировать не надо! Это только у них можно – не прозябать, как старшие велят, а упиваться жизнью, беситься с жиру, как у нас это называют, бесноваться, только бы не тлеть! Их беснование пример всему миру, история, которая творится сегодня! А у нас вся история в прошлом! А в настоящем все под руководством партии и правительства! А с ними неохота идти в ногу даже в рай, из-за них же мы и в стройотряды не ездим, только на шабашки! Чтоб без этих ихних комиссаров, без миллионов юношей и девушек!