Трое суток норд-оста
Шрифт:
— Точно, именно там и видел…
Снова Сидоркин стал смотреть на близкие борта судов и краем уха все прислушивался, что еще скажет этот разговорчивый таможенник.
— Как твой Верунчик? — спросили сзади.
— Ее Верой зовут.
— Что-нибудь случилось?
— Брата ее встретил, пьяного.
— Редкое явление в нашем городе!
— Не нравится он мне. Хитрый какой-то, себе на уме. А еще я узнал: его выставили из порта. За контрабанду.
— Уже серьезнее.
— Боюсь: он из тех «братиков», что околачиваются на толкучке.
— Понятно.
— Говорю же — брата ее встретил пьяного.
— Ну и что?
— Пьяные разные бывают.
— Да, да! Вот я тоже иду вчера — бабы над пьяным хлопочут. А он выкамаривается, стихи им читает: "Сердобольные, — говорит, — русские бабы волокут непосильную пьянь".
— Есенин, что ли?
— Шут его знает… Тоже говорят: пьяный пьяному рознь. Жалеют: "Хороший человек, видать. Другой бы матом, а он стихами кроет…"
Помолчали. Катер наклонился на крутом повороте и закачался на своих же волнах, отраженных от причальной стенки.
— Смех прямо! Бежит, например, человек по бульвару в спортивном костюме — и все оглядываются, плечами пожимают. Идет пьяный — еле держится, — хоть бы кто слово сказал. Привыкли, что ли?..
— Веселие Руси есть пити.
— Это когда было сказано? В темные века?
— "Класс он тоже выпить не дурак". Маяковский.
— Выпить — это ж не напиваться. Я все думаю: почему такое общественное терпение к пьяным? Как прежде к юродивым…
— Бить их некому, — сказал Сидоркин, не оборачиваясь.
— Вот тебе глас из народа, — обрадовался таможенник. — Только не кнутом надо бить — словом.
— Мертвому припарки…
Катер толкнулся, ударившись о причал. От неожиданности Сидоркин стукнулся головой о переборку и выругался. И стал ждать, когда сойдет последний пассажир.
На берегу топтались отъезжающие, прятались в тень: в затишке пристани было жарковато от солнца. За пакгаузами лязгал буферами поезд, перегородивший дорогу. Сидоркин уцепился за черные поручни, перебрался по вагонной площадке на ту сторону, с удовольствием вытер о штаны измазанные мазутом руки. Это почему-то добавило ему уверенности. Он огляделся и, не заметив за собой никакого «глаза», бодро зашагал к Интерклубу.
Там у дверей уже стоял чистенький экскурсионный автобус, за стеклами виднелись равнодушные лица иностранных моряков. Возле автобуса суетился красивый чернявый парень в небрежно накинутой на плечи серой куртке, судя по описанию, тот самый Кастикос, порученный ему на этот день. Сидоркин постоял в стороне за липами, дождался, когда из подъезда вышла Евгения Трофимовна, и с равнодушным видом пошел к автобусу.
В баулах, лежавших на сиденьях, похоже, были не одни дорожные бутерброды, и Сидоркину — "любителю выпить" — трудно будет отказываться от угощений.
Но ничего не оставалось, пришлось принимать игру, глупо улыбаться и лезть в автобус.
Он сидел в заднем ряду и осматривал матросов. Их было восемь, судя по виду и языку — не только греки с «Тритона». Рядом сидела переводчица, непрерывно говорила, показывая в окна на пробегавшие мимо причалы, дома, обелиски.
Первую остановку сделали возле памятника — «Вагон». Тридцать лет назад этот вагон оказался на ничейной земле и был так изрешечен пулями и осколками, что даже теперь, через годы, было страшно смотреть.
Матросы ходили вокруг «Вагона», качали головами, совали пальцы в пробоины. А чернявый Кастикос раскурил сигарету, вставил ее в пулевое отверстие.
— Русский паровоз, — сказал по-английски и засмеялся оглядываясь.
В горле у Сидоркина сжалось и закипело. Он шагнул к сигарете, но удержал себя — прошел мимо, наклонился у края бетонной площадки, принялся зачем-то выковыривать из земли камень.
"Нельзя! — говорил он себе. — Они не должны знать, что ты их понимаешь…"
Он возился с камнем долго и зло. Когда поднял голову, то увидел, что все экскурсанты уже в автобусе, а в дверях стоит Евгения Трофимовна и смотрит на него укоризненно.
Пнув напоследок камень, Сидоркин прошел на свое место и притих там, ругая себя за невыдержанность и удивляясь вроде бы давно знакомому по книгам — трудности быть единым в двух лицах.
Обычно в угрозыске все просто, как на фронте; тут свои, там чужие. Хоть и скрытая борьба, а ведется она все-таки в открытую, гордо и красиво. "Шерлок Холмс, наверное, потому и читается, — думал Сидоркин, — что он со своей логикой прям, как жезл. А кого не привлекает надежное и устойчивое?.. Если бы того же Шерлока Холмса сделать хитрым приспособленцем — себе на уме, — который обманывает и совершает гнусности, чтобы потом разоблачать, то еще неизвестно, было ли бы у него столько поклонников".
Автобус между тем пробежал по шумным улицам, выехал за город и пошел вилять по серпентине дороги, поднимаясь все выше в горы. Остановился он возле стеклянного дорожного павильончика для пассажиров, на котором выделялась крупная надпись: «Перевал». Справа и слева горбились вершины, покрытые мелколесьем, придавленным и скрученным свирепыми местными ветрами. Впереди необозримо простирались затуманенные далью всхолмленные степи, и поезд, вынырнувший из-под горы, серой гусеницей извивался меж холмов, убегая в белесый простор.
Тугой холодный ветер быстро загнал экскурсантов за стенку павильона. Только Кастикос все ходил по-над обрывом, разглядывал дали в морской бинокль.
— Взгляните на эту гору, — говорила переводчица. Она показывала рукой вверх, а сама все время настороженно и удивленно посматривала на Сидоркина. — На этой горе в войну стояла легендарная батарея, которая одна в течение десяти дней сдерживала натиск фашистов, не пуская их через перевал. Батарею поставили моряки-артиллеристы всего за несколько дней до того, как фашисты прорвались к горам. Еще не были закончены эти работы, когда рота вражеских автоматчиков просочилась туннелями сквозь гору. Их пропустили и в несколько секунд расстреляли из скорострельных пушек.