Трое суток норд-оста
Шрифт:
Когда вернулся на бульвар, увидел рядом с Дрыном невысокого пухленького дядьку в шляпе и с портфелем. «Купец» сунул блоки в портфель равнодушно, как батоны. А от картишек прямо обалдел — ахал, сморкался, чмокал, растроганный. Видя такое дело, Гошка заломил цену, какой и сам испугался. Но «Купец» выложил деньги, даже не поморщившись.
— Может, еще есть?
Гошка взглянул на Дрына. Тот сидел, равнодушный ко всему, ковырялся в зубах.
— Журналы пойдут?
— "Плейбой"? — спросил «Купец» и улыбнулся снисходительно, как знаток.
— Подумаешь,
— Покажите.
— Такие штучки при себе не носят. — Он поглядел на Дрына и снова не увидел в его лице ни опаски, ни заинтересованности.
— Памятник на мысу знаешь?
— На плацдарме? Так это за городом.
— Вот, вот, за городом. Возьмешь такси, приедешь туда, скажем, через час.
— Так ветрище.
— В войну там, говорят, десант высаживался в такую погоду. А ты на машине боишься.
— Я не за себя — таксист не поедет.
— Поедет. Что он, норд-оста не видел?..
Они оставили «Купца» на скамейке и быстро пошли по пустынному бульвару.
— Ты все понял? Правильно я? — спросил Гошка.
— Во! — Дрын выставил палец. — Мы махнем раньше и достанем сверток.
— Голова!
Гошка засмеялся, ткнул Дрына в бок. Тот тоже засмеялся, но, как всегда, безрадостно, одними губами…
На голом берегу норд-ост гулял как хотел, порывами взвывал в неровностях памятника, стлал по сухой каменистой земле редкие, вздрагивающие от напряжения кусты. Волны с тяжелым воем катились на отмель, потрясая сверкающими на солнце белопенными гривами, хлестко обрушивались и, обессилев, отползали, волоча за собой мириады мелких камней.
— Ну ветрище! — возбужденно крикнул Гошка, втягивая голову в воротник своей нейлоновой курточки. — Унесет, гляди!..
— А и унесет, так на нашу улицу, не дальше, — сказал Дрын.
— Так уж и некуда?
Его почему-то обидело замечание Дрына. Будто улица — все в жизни, и на теперь, и на веки вечные.
— Видел умников, уходили, да возвращались. Вкалывать никому неохота. А на улице сыт, пьян и нос в табаке…
— Долго стоять-то?
Голос заждавшегося таксиста был далекий, приглушенный, почти до писка придавленный встречным ветром. Гошка бегом вернулся к такси, сунул шоферу трояк.
— Давай, батя, мы тут погуляем.
— Чокнутые, — сказал шофер и уехал.
Раздвигая грудью упругие волны ветра, Гошка добежал до памятника, спрятался за широкий куб пьедестала. Громадный бетонный матрос стоял над ним, расставив ноги и подавшись вперед, словно тоже сопротивлялся ветру. В треугольнике распахнутого бушлата виднелись выпирающие крепкие, как балки, ключицы, на которых серебристой пылью лежала высохшая соль.
"Неужели добрызгивает?" — удивился Гошка и, облизнув губы, почувствовал, что они солоны.
Ему подумалось, что соленая водяная пыль испортит куртку, покроет ее белым налетом, как этого каменного моряка. Он отодвинулся к углу пьедестала и поискал глазами Дрына. Тот стоял на четвереньках перед вросшим в землю бетонным колпаком, пытался влезть в низкий квадрат входа. Гошка знал, что под колпаком долго не усидишь, даже когда снаружи такой ветер, ибо там и тесно, и грязно, и пахнет далеко не парфюмерно. Он снова вскинул глаза на матроса, не торопясь помогать Дрыну. Ему вдруг подумалось, что матросы, те, живые, которые воевали тут, не имели таких, как у него, непродуваемых нейлоновых курточек. Это показалось невозможным. Он знал, как быстро забирается ветер под любое пальто, и одно спасение плотный затянутый нейлон на толстом зыбком поролоне.
Стороной прошла мысль, что ветер был не самой главной бедой на плацдарме, что тут летали осколки и пули, не давали поднять головы. Но тот, давно утихший, бой не воспринимался как реальность.
Гошка был обыкновенен, он не понимал, что умение сострадать, как талант, встречается нечасто. Уметь пережить за другого — на это способны даже не все поэты. Не потому ли так часто бывает, что маленькая личная боль многими переносится тяжелее, чем порой страдания целого народа. Сострадание — знание души. Нужно много пережить и перечувствовать, чтобы появилась эта почти акустическая способность отзываться стоном на стон. Не в этом ли суть обостренной стариковской чувствительности? Не потому ли отцы из века в век обвиняют детей в бессердечии?..
Гошка был обыкновенен, как многие. Ветер, хлеставший по лицу, беспокоил его сильнее, чем те, вычитанные из книг, давно пролетевшие пули…
Дрын выскочил из-под колпака так, будто наступил на лягушку.
— Ну и вонища! — крикнул, подбегая к памятнику. — Надо менять тайник. Да и мину там не поставишь. Рванет под колпаком, никто не услышит.
— Выдумал тоже, — сморщился Гошка.
— А чего? Хорошая идея.
— У коровы идея была, да себе хвост облила. — И захохотал. Уж больно складно вышло.
— Ну ты! — озлился Дрын.
Гошка хотел сказать еще что-нибудь такое, но вдруг вспомнил разговор с Кастикосом и промолчал, загадочно улыбаясь.
— Ты чего?
— Ничего. — И нашелся: — Едет… ухарь «Купец». Вон машина поворачивает.
Такси лихо развернулось на стоянке. Из машины вышел знакомый дядька с портфельчиком. И шофер тоже вывалился, подошел, поднял к памятнику лицо, искаженное большим белым шрамом.
— Посмотреть приехали? — спросил он, словно был тут хозяином.
— Угу, — сказал Дрын. — Оченно интересно, как люди воевали.
— Воевали, — вздохнул шофер и вдруг, совсем как мальчишка, шмыгнул носом.
Он быстро, как-то боком пошел вокруг памятника, вглядываясь в матроса. Остановился у ступенек, посмотрел в белую от пены даль. И когда снова повернулся к памятнику, в глазах его стояли слезы.
— Гляди — разнюнился! Во рожа! — сказал Дрын. Слюнявя сигарету, он поднялся на верхнюю ступеньку и сел там, расставив ноги. — Ладно, батя, поглядел — и хватит, дуй в свою катафалку.
Шофер недоуменно взглянул на него.